Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
УМП Реч.ком.doc
Скачиваний:
10
Добавлен:
14.04.2019
Размер:
465.41 Кб
Скачать

Тексты для анализа техники спора

текст 1.

И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок»

Тело водителя «Антилопы» сделало шаг вперед, но душа его, подстегиваемая с обеих сторон пронзительными взглядами Кушаковского и Морошека, рванулась назад. Козлевич тоскливо посмотрел на друзей и потупился.

И началась великая битва за бессмертную душу шофёра.

- Эй вы, херувимы и серафимы! – сказал Остап, вызывая врага на диспут, – Бога нет!

- Нет, есть, – возразил ксендз Алоизий Морошек, заслоняя своим телом Козлевича.

- Это просто хулиганство, – забормотал ксендз Кушаковский.

- Нету, нету, – продолжал великий комбинатор, – и никогда не было. Это медицинский факт.

- Я считаю этот разговор неуместным, – сердито заявил Кушаковский.

- А машину забирать – это уместно? – закричал нетактичный Балаганов. – Адам! Они просто хотят забрать «Антилопу».

Услышав это, шофер поднял голову и вопросительно посмотрел на ксендзов. Ксендзы заметались, и, свистя шелковыми сутанами, попробовали увести Козлевича назад. Но он уперся.

- Как же все-таки будем с Богом? – настаивал великий комбинатор.

Ксендзам пришлось начать дискуссию. Дети перестали прыгать на одной ножке и подошли поближе.

- Как же вы утверждаете, что Бога нет, – начал задушевным голосом Алоизий Морошек, – когда все живое создано им!..

- Знаю, знаю, – сказал Остап, – я сам старый латинист. Пуэр, сопер, веспер, генер, либер, мизер, тенер.

Эти латинские исключения, зазубренные Остапом в третьем классе частной гимназии Илиади и до сих пор бессмысленно сидевшие в голове, произвели на Козлевича магнетическое действие. Душа его присоединилась к телу, и в результате этого объединения шофер робко двинулся вперед.

- Сын мой, – сказал Кушаковский, с ненавистью глядя на Остапа, – вы заблуждаетесь, сын мой. Чудеса господни свидетельствуют…

- Ксендз! Перестаньте трепаться! – строго сказал великий комбинатор. – Я сам творил чудеса. Не далее как четыре года назад мне пришлось в одном городишке несколько дней пробыть Иисусом Христом. И все было в порядке. Я даже накормил пятью хлебами несколько тысяч верующих. Накормить-то я их накормил, но какая была давка!

Диспут продолжался в таком же странном роде. Неубедительные, но веселые доводы Остапа влияли на Козлевича самым живительным образом. На щеках шофера забрезжил румянец, и усы его стали подниматься кверху.

- Давай, давай! – неслись поощрительные возгласы из-за спиралей и крестов решетки, где уже собралась немалая толпа любопытных. – Ты им про римского папу скажи, про крестовый поход.

Остап сказал и про папу. Он заклеймил Александра Борджиа за нехорошее поведение, вспомнил ни к селу ни к городу Серафима Соровского и особенно налег на инквизицию, преследовавшую Галилея. Он так увлекся, что обвинил в несчастьях великого ученого непосредственно Кушаковского и Морошека. Это была последняя капля. Услышав о страшной судьбе Галилея, Адам Казимирович быстро положил молитвенник на ступеьку и упал в широкие, как ворота, объятья Балаганова. Паниковский терся тут же, поглаживая блудного сына по шероховатым щекам. В воздухе висели счастливые поцелуи.

- Пан Козлевич! – застонали ксендзы. – Докод пан иде? Опаментайсе, пан!

На герои автопробега уже усаживались в машину.

- Вот видите, – крикнул Остап опечаленным ксендзам, занимая командорское место, – я же говорил, что Бога нету. Научный факт. Прощайте, ксендзы! До свидания, патеры!

текст 2.

Л. Зорин. «Полемисты»

(Петрунин, еще молодой человек, направлен в институт, чтобы помочь разрешить возникшие разногласия. Его представляет собравшимся директор института профессор Ратайчак.)

…Стоило ученым войти, задвигать стульями, усесться удобнее, принять привычные позы и, главное, оглядеть кабинет и разместившихся в нем коллег, как сразу возникла некая аура, какое-то грозное биополе. В воздухе было что-то опасное…

- Ну что ж, дорогие друзья. Приступим, – приветливо сказал Ратайчак. – Это вот товарищ Петрунин. Прошу вас его любить и жаловать. Очень надеюсь, его участие будет полезным и плодотворным.

- Уже успели сориентировать? – спросил с места ученый с проседью и окладистой бородой.

- На недостойные намеки не отвечаю, – сказал директор.

- Не отвечать – это вы умеете, – бросил с места другой ученый, сутуловатый, желтолицый, с быстро бегающими глазками.

- Я прошу соблюдать порядок, – сказал с достоинством Ратайчак. – Как известно, в коллективе сложилась ситуация весьма деликатная…

- О деликатности не надо! – крикнул разгневанный бородач. – Эва куда загнул – деликатная…

- Виноват, не учел аудитории, – ответил Ратайчак не без яда. – Речь идет о том, что профессор Скурский обвиняет профессора Чердакова в заимствовании…

- В заимствовании?! – завопил желтолицый, по-видимому, это и был Скурский. – Он не заимствовал, а спер!..

«Что происходит? – терялся Петрунин. – Что они говорят?»

- Низкий поклон, – сказал бородач. Петрунин понял, что это и был Чердаков.

- Скажите, какое высокое сердце, – издевательски усмехнулся Скурский, – какие мы не от мира сего… А пытаться присвоить материалы, собранные твоим коллегой, да при этом заинтересовать директора…

- Ну, Маврикий Петрович, – сказал Ратайчак, – за такие слова когда-то к барьеру…

- Отродясь у вас не было никаких барьеров, – крикнул Скурский, – как и у вашего выкормыша…

- И вы смеете – о чужих материалах? – Чердаков патетически воздел руки. – Всю жизнь на вас, как на плантатора, горбатятся молодые люди, а вы еще имеете наглость…

- Это мои ученики! Уж разберемся без вашей помощи, как я формирую ученых, – Скурский испепелил его взглядом. – А переманивать да обольщать – так поступают только растлители! Мазурики, на худой конец…

- Я прошу занести в протокол, – сказал Чердаков, сжав кулаки, что здесь при полнейшем попустительстве руководителя института травят заслуженного специалиста…

- Ну, то, что вы заслужили, – всем ясно… Заслуженный специалист, как вам нравится? – спросил Скурский с почти натуральным хохотом.

- Пишет собственную фамилию по крайней мере с двумя ошибками!

- Ложь, – сказал Чердаков. – Передержка и ложь. Но лучше плохо писать фамилию, чем хорошо – на других доносы!

- Уж этот жанр здесь процветает, – горько сказал толстяк с одышкой, как выяснилось, профессор Кайлов.

Его с готовностью поддержал Герасим Александрович Холкин – розовый, лысоватый мужчина:

- Вот именно! Сдают не листаж, а анонимки. С превышением плана!

- Боже мой… – прошептал Петрунин.

- Позвольте, – вскочил худощавый ученый со звучной фамилией Недобоков, человек резких изогнутых линий, казалось, он движется на шарнирах. – Я анонимок не пишу, всегда говорю, как известно, все прямо…

- На воре шапка горит, – сказал Чердаков.

- В воровстве здесь винят не меня, а вас, – живо парировал Недобоков. – Я возвращаюсь к своей мысли. Пусть сам я не пишу анонимок, но я понимаю тех несчастных, которые вынуждены скрывать свое имя, ибо знают чугунную и беспощадную руку нашего, как говорится, шефа.

- Была б у меня рука чугунная, – с горечью возразил Ратайчак, – ты бы не долго здесь хулиганил. Давно бы вылетел по сокращению!

- Слышали? – воззвал Недобоков, громко хрустя всеми суставами. – Вот он ответ на честную гласность! Грязный неприкрытый шантаж!

- Не стоило б говорить о грязи тому, кто еще не пропустил ни одной сотрудницы моложе пятидесяти, – укоризненно сказал Ратайчак. – Сначала надо бы стать почище.

- Вот, вот! – огрызнулся человек на шарнирах. – Как же! Чистота – ваш конек! Недаром содержали уборщицу.

- Клоака, – кивнул одобрительно Скурский, – в подобной безнравственной атмосфере стеснятся, разумеется, нечего…

- Морали читает, – махнул рукой Чердаков, презрительно озирая Скурского, – лучше б сказал про законную, про Зойку… Из какого расчета ты помалкивал, когда она здесь хороводилась?

- Клевета! – почему-то одновременно воскликнули и Ратайчак, и Кайлов, и розовый, лысоватый Холкин.

Шумно задвигался и Недобоков – от возмущения он не мог говорить. Казалось, что все его шурупы разом вылетели из пазов.

- Вот видите, товарищ Петрунин, какие облыжные обвинения, – с душевной болью сказал директор. – Поверите, не сразу найдешься… Как прикажете все это квалифицировать?

Но Петрунин ничего не ответил. Голова подозрительно горела, на щеках выступили алые пятна, в горле была зловещая сухость, намертво сковавшая речь. Перед глазами его мелькали страшные смутные видения.

текст 3

А. Дебольский «Простые смертные»

Снаружи ничем не примечательный, внутри этот дом впечатлял. Лейтенант у входа проверял документы неторопливо и дотошно. До двери в назначенный кабинет по полутемному коридору посетителя сопровождал молчаливый сержант. Напротив дверей стояли жесткие деревянные скамьи, темно окрашенные, едва различимые в полумраке.

- Бедновато живут, – подумал Комаров, входя в указанную дверь; три стола стояло в кабинете, за каждым по капитану.

- Садитесь, Комаров, – пригласил капитан, который справа.

Стул стоял перед столом вплотную, значит, не допрос. Да и какой мог быть допрос, в присутствии не причастных к делу лиц?

А впрочем, кто их знает, какие у них здесь порядки, в областном Управлении… комаров сидит с прямой спиной, готовый к подвоху. Капитан раскрывает папку.

- Комаров, Борис Семенович, тысяча девятьсот шестнадцатого года рождения, член ВКП/б/ – все правильно? Угу, вот, были к вам кое-какие претензии… во время вашей службы в Германии. Имели связь с немкой – было?

- Не считаю возможным обсуждать с вами подробности моей личной жизни.

Ч-черт, надо было предвидеть их придирки и приготовить толковые ответы!

- Ну зачем же так сразу, Борис Семенович! Личное с общественным у нас тесно связано. Как вы полагаете? И ведь вы, кажется, состоите в законном браке, хотя с женой не живете, так? Ну хорошо, оставим эту тему, раз она вам не по вкусу. Хотя моральный уровень советских людей нам не безразличен, вот так-то… Поговорим о другом. Вы, кажется, проявляли интерес к антисоветской литературе, было такое дело?

- Там все сказано, – буркнул в ответ Комаров, кивнув на папку.

- Да вот, не знаем, все ли… Ну ладно, пойдем дальше. Уже на новом месте службы … тоже были к вам претензии. Выходит, не сделали вы правильных выводов.

- Уверяю вас, сделал.

- Да? Какие же? – Капитаны за другими столами помалкивали, уткнувшись в бумаги.

- Не высовываться и не чирикать.

- О, да вы знаток анекдотов! Может быть, расскажете какой поновей?

- За этим вы меня…гм, пригласили?

- Нет, Комаров, не за этим. Мы пригласили вас по делу. Не думайте, что мы собираемся преследовать вас за ваши, скажем, некоторые ошибки. Нам хотелось бы верить вам, считать вас истинным советским патриотом. Вы можете дальнейшей вашей работой в интересах укрепления единства и сплоченности советского общества искупить те ошибки, которые вы совершили. Согласны?

Что-то очень туманно… Куда он клонит?

- Как каждый на своем посту…

- Ну вот видите, мы почти договорились. Значит так, Борис Семенович… Вы сейчас – на вашем посту как воспитатель и наставник юношества…

Все знают, каждый шаг!

- …На вас лежит особая ответственность, и мы надеемся, что вы эту ответственность оправдаете. Нам хотелось бы… Вы же понимаете, время непростое, в нашу среду, в основном здоровую, проникают разные влияния. Еще не изжиты остатки буржуазной идеологии, различные пережитки в сознании. Это мешает нашему обществу двигаться вперед. Особенно важно, чтобы соблюдалась идейная чистота в рядах воспитателей советской молодежи. Нам хотелось бы, чтобы вы помогли нам… быть в курсе тех настроений, которые имеют место в коллективе вашей школы. Педагогическом коллективе, разумеется, хотя и настроения среди старших учащихся тоже представляют интерес. Так вот, готовы ли вы…

Вот оно! Быть бычку на веревочке! Неплохо придумано… Как же быть? Послать их подальше? Так ведь не отстанут! Будут придираться и травить, покуда не найдут предлог и не упрячут – теперь уже основательно…

- Вы задумались, Комаров, а зря. Вас смущает то, что происходило в прошлом, так? Но ведь мы теперь не те, мы теперь боремся только с действительными врагами, надеюсь, вы заметили это…

В самом деле, подлый заговорщик и агент Интеллиндженс Берия был казнен, его ближайшие соратники тоже, подручные послетали с насиженных мест…

- …наши кадры сильно обновились, так что никакие моральные соображения не могут препятствовать сотрудничеству с нами – для настоящего советского патриота. Так как?

Надо что-то говорить!

- Как всякий советский человек… Если мне станет что-нибудь известно… Какие-нибудь враждебные действия… намерения… То, как всякий советский человек…

- Ну вот и прекрасно. Правильно мыслите. Мы тут подготовили маленький документик. Вот. Ознакомьтесь и подпишите.

Едва взглянув на заголовок, что-то вроде «обязательства» мелькнуло перед глазами. Комаров отдернул руку.

- Подписывать ничего не буду! – выпалил он, даже не успев подумать, словно бы кто-то другой, более искушенный в делах мирских и ответственный за него, подсказал ему решение. И тут же пришла незамутненная ясность: только не это! Это хуже тюрьмы, хуже Колымы, хуже высшей меры, это сверхвысшая мера, это мера неизмеримого унижения, мера унижения личности, мера превращения человека в ходячий зловонный труп.

- Ну что это вы, Комаров? – произнес капитан укоризненно. – Ведь мы с вами, кажется, договорились. А это всего лишь маленькая формальность…

- Вот и не надо этой маленькой формальности, – нашелся Борис Комаров. – Я же сказал вам, что буду на страже… Как всякий советский человек.

- Ах Комаров, Комаров, - засокрушался капитан. – Всякий-то всякий, да ведь вы не всякий. Вам еще надо доказать, что вы, ну, как бы это сказать, вот именно всякий, ну будем подписывать?

- Да зачем вам это, – пытался мягко выкрутиться Комаров. – Я же сказал.

- Вот и подтвердите то, что вы сказали.

Торг начинал раздражать обе стороны. Капитаны за другими столами поглядывали с иронической усмешкой, адресованной то ли наивному сопротивленцу, то ли их коллеге, не способному с ним справиться. Реплика за репликой повышался голос капитана, а в голосе «клиента» все явственнее звучало ожесточение. Наконец, утомленный безрезультатным препирательством капитан откинулся на спинку стула, шумно вздохнул и процедил сквозь зубы:

- Ну и вредный же вы экземпляр, Комаров! Подите, посидите там, в коридоре, и подумайте хорошенько.

Борис вышел. Сел на скамью. Жесткая и прохладная. Он почувствовал облегчение, но не надолго. Чем кончится для него эта дуэль? Он не уступит, что бы ни грозило… Нудно тянутся минуты.

Сколько времени прошло? Комаров смотрит на часы, с трудом разглядывая циферблат, благо, что стрелки светятся, швейцарские часики для офицеров, «кригсмарине»… Уже около пяти, черт подери, когда же они его вызовут снова? Где тот капитан? Пошел докладывать о неподатливом кандидаты в сексоты? Ах вот он идет. Проходит мимо, ноль внимания, будто я мебель. Выдерживают…

- Войдите, Комаров. Сядьте. Ну, надумали?

На окнах противоположной стороны улицы уже сверкали отблески заката. Два других капитана начали складывать бумаги.

- Надумал.

- Что же вы надумали?

- Все то же самое. Подписывать не стану.

- Так вот и не станете? А вы подумали о том, какие последствия… Вы понимаете, что означает ваш отказ? Значит, вы не желаете помочь нам в деле борьбы с врагами социализма?

- Не надо про врагов. Если мне таковые встретятся, сообщу.

- Много на себя берете, Комаров. Так они и придут к вам, здрасьте, я враг. Нам нужна информация о настроениях…

Сослуживцы, сложив бумаги и заперев их в сейфы, направились к выходу, едва кивнув. Капитан с завистью посмотрел им вслед. Надо форсировать!

- Учтите, Комаров, что ваше поведение можно рассматривать как уклонение от исполнения гражданского долга. А с другой стороны, сотрудничество с нами могло бы принести вам определенные преимущества…

Еще и это решили испробовать! Комаров настораживается.

-… кое-какие материальные выгоды… Да, ведь вы владеете иностранными языками? Могли бы ездить за границу в составе делегаций…

- Вы меня плохо знаете, – отрезал Комаров.

Капитан вскинул одну бровь, посмотрел долгим взглядом в лицо строптивцу.

- Вы нас тоже, – сказал он и криво усмехнулся.

- Но уже достаточно хорошо, чтобы держаться от вас подальше.

Капитан взорвался:

- Да что вы мне голову морочите, Комаров! Подписывайте, и конец разговору!

Вот здесь сорвался и сам Комаров. Что-то екнуло внутри, что-то сжалось в груди, спазм подступил к горлу, речь сумбурная и отчаянная, хлынула сама по себе, бессвязно и бесконтрольно:

- Чего издеваетесь над человеком, кто дал вам такое право, кто вы такие, чтобы требовать от человека, чтобы он изменил своей натуре, чтобы, чтобы…

Боже, что со мной? Сроду такого не бывало! Реву, как баба. Содрогаюсь всем телом. Позор! А впрочем… Вполне мог бы взять себя в руки, если бы очень захотел.

Капитан поднимается из-за стола. Этого ему еще недоставало! Идет к столику, где графин со стаканом, наливает воды.

- Нате, выпейте… Ладно, Комаров, прекратим истерику. Давайте ваш пропуск. Мы еще вернемся к этому разговору. А теперь идите.

текст 4

Л. Улицкая «Казус Кукоцкого»

Дух сыска, ссоры и вражды был так силен, что проник даже в мирный дом Павла Алексеевича. Началось это вечером того дня, когда увезли Лизавету. Детей Полосухиных уложили спать в Таниной комнате, а ее саму перевели в родительскую спальню.

За поздним ужином собрались одни взрослые – Павел Алексеевич, Елена и Василиса Гавриловна, которая хоть и неохотно, но изредка садилась с ними за стол. Для этого требовались особые обстоятельства: праздник или какое-то происшествие, вроде сегодняшнего. Она предпочитала есть в своей комнате в тишине и с молитвой.

Закончив еду, Павел Алексеевич отодвинул тарелку и сказал, обращаясь к Елене:

- Теперь ты понимаешь, почему я столько лет трачу на это разрешение?

- На какое? – переспросила рассеянно Елена, погруженная в свои мысли. Дети Полосухины не давали ей покоя.

- На разрешение абортов.

Василиса едва не выронила чайник: мир рухнул. Почитаемый ею Павел Алексеевич был, оказывается, на стороне преступников и убийц, хлопотал за них, за их бесстыжую свободу. И сам убийца... Но этого и представить себе было невозможно… Как это?

Павел Алексеевич подтвердил, пустился в объяснения – это был его конек.

Василиса сжала свои темные губы и молчала. Чаю пить не стала, чашку отодвинула, но в свою каморку не ушла. Сидела молча, глаз не поднимая.

- Ужасно, ужасно, – опустила голову на руки Елена.

- Что ужасно? – раздражился Павел Алексеевич.

- Да все ужасно. И что Лизавета умерла. И то, что ты говоришь. Нет, нет, никогда с этим не смогу согласиться. Разрешенное детоубийство. Это преступление хуже убийства взрослого человека. Беззащитное, маленькое… Как же можно такое узаконивать?

- Ну конечно, пошло толстовство, вегетарианство и трезвость…

Она неожиданно обиделась за толстовство:

- Да при чем тут вегетарианство? Толстой не это имел ввиду. Там в Танечкиной комнате три таких существа спят. Если бы аборты были разрешены, их тоже бы убили. Они Лизавете не очень-то нужны были.

- Ты что, слабоумная, Лена? Может их бы и не было на свете. Не было бы трех несчастных сирот, обреченных на нищету, голод и тюрьму.

Впервые за десять лет надвигалась на них серьезная ссора.

- Паша, что ты говоришь? – ужаснулась Елена. – Как ты можешь такое говорить? Пусть я слабоумная, но не в уме дело. Они же убивают своих детей. Как можно это разрешить.

- А как можно этого не разрешить? Себя-то они тоже убивают! А с этими что делать? – Он указал на стену – там спали жалкие, хилые дети, от которых матери в свое время не удалось избавиться. – С ними что прикажешь делать?

- Не знаю. Я только знаю, что убивать их нельзя, - впервые слова мужа вызвали в ней чувство несогласия, а сам он протест и раздражение.

- Ты подумай о женщинах! – прикрикнул Павел Алексеевич.

- А почему надо о них думать? Они преступницы, собственных детей убивают, - поджала губы Елена.

Лицо Павла Алексеевича окаменело, и Елена поняла, почему его так боятся подчиненные. Таким она его никогда не видела.

- У тебя нет права голоса. У тебя нет этого органа. Ты не женщина. Раз ты не можешь забеременеть, не смеешь судить, - хмуро сказал он. [Прим: во время войны, чтобы спаси Елене жизнь, Павел Алексеевич – хирург-гинеколог – вынужден был сделать ей операцию, удалив при этом матку].

Все семейное счастье, легкое, ненатужное, их избранность и близость, безграничность доверия – все рухнуло в один миг. Но он, кажется, не понял.

Елена встала. Дрожащей рукой опустила чашку в мойку. Коснувшись дна мойки, она развалилась. Елена, оставив осколки, вышла из кухни.

Павел Алексеевич двинулся было за женой, но остановился. Нет, пусть это будет жестоко. Но почему же бродячих кошек она подбирает, а к несчастной Лизавете не испытывает сострадания? Судья нашлась… Пусть подумает…

Елена думала всю ночь. Рядом, на всегдашнем мужнином месте, лежала теплая Танечка…

Елена собиралась взять с собой Таню на отпевание и на похороны, но Павел Алексеевич не разрешил. Елена же считала, что Таня должна пойти из-за Томы – просто рядом постоять в такую минуту. Это разногласие еще более углубило их молчаливую ссору. Он настаивал, он громыхал, он требовал оставить Таню дома:

- Она впечатлительный ребенок! Зачем ты вовлекаешь ее во все это? Мракобесие какое-то! Я понимаю – Василиса! Но Танечке что там делать?

- А почему ты думаешь, что у тебя есть право голоса? – кроткая и вовсе не мстительная, она нанесла удар сокрушительный. И сама не знала, как это получилось. – Ты ведь Тане не отец…

текст 5

И.С. Тургенев «Рудин»

- Позвольте полюбопытствовать, – начал Пигасов, обращаясь к Рудину, – вам известно содержание статьи, присланной господином бароном?

- Известно.

- Статья эта трактует об отношениях торговли…или нет, бишь, промышленности к торговле, в нашем отечестве… Так, кажется, вы изволили выразиться, Дарья Михайловна?

- Да, она об этом, – проговорила Дарья Михайловна и приложила руку ко лбу.

- Я, конечно в этих делах судья плохой, – продолжал Пигасов, – но я должен сознаться, что инее самое заглавие статьи кажется чрезвычайно… как бы это сказать поделикатнее?.. чрезвычайно темным и запутанным.

- Почему же оно вам так кажется?

Пигасов усмехнулся и посмотрел вскользь на Дарью Михайловну.

- А вам оно ясно? – проговорил он, снова обратив свое лисье личико к Рудину.

- Мне? Ясно.

- Гм... Конечно, это вам лучше знать.

- Позвольте полюбопытствовать, – заговорил опять ивовым голоском Пигасов, – ваш знакомец, господин барон Муфель… так, кажется, их зовут?

- Точно так.

- Господин барон Муфель специально занимается политической экономией или только так, посвящает этой интересной науке часы досуга, остающегося среди светских удовольствий и занятий по службе?

Рудин пристально посмотрел на Пигасова.

- Барон в этом деле дилетант, – отвечал он, слегка краснея, – но в его статье много справедливого и любопытного.

- Не могу спорить с вами, не зная статьи… Но, позвольте спросить, сочинение вашего приятеля, барона Муфеля, вероятно, более придерживается общих рассуждений. Нежели фактов?

- В нем есть и факты и рассуждения, основанные на фактах.

- Так-с, так-с. Доложу вам, по моему мнению,… а я могу-таки при случае, свое слово молвить; я три года в Дерпте выжил… все эти так называемые общие рассуждения, гипотезы там, системы… извините меня, я провинциал, правду-матку режу прямо… никуда не годятся. Это все одно умствование – этим только людей морочат. Передавайте, господа, факты, и будет с вас.

- В самом деле!? – возразил Рудин. – Ну, а смысл фактов передавать следует?

- Общие рассуждения! – продолжал Пигасов, – смерть моя эти общие рассуждения, обозрения, заключения! Все это основано на так называемых убеждениях; всякий толкует о своих убеждениях и еще уважения к ним требует, носится с ними… Эх!

И Пигасов потряс кулаком в воздухе. Пандалевский рассмеялся.

- Прекрасно! – промолвил Рудин, – стало быть, по-вашему, убеждений нет?

- Нет – и не существует.

- Это ваше убеждение?

- Да.

- Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно, на первый случай.

Все в комнате улыбнулись и переглянулись.

- Позвольте, позвольте, однако, – начал, было, Пигасов…

Но Дарья Михайловна захлопала в ладоши, воскликнула: «Браво, браво, разбит Пигасов, разбит!» – и тихонько вынула шляпу из рук Рудина.

- Погодите радоваться, сударыня: успеете! – заговорил с досадой Пигасов. – Не достаточно сказать с видом превосходства острое словцо: надобно доказать, опровергнуть… Мы отбились от предмета спора.

- Позвольте, – хладнокровно заметил Рудин, – дело очень просто. Вы не верите в пользу общих рассуждений, вы не верите в убеждения…

- Не верю, не верю, ни во что не верю.

- Очень хорошо. Вы скептик.

- Не вижу необходимости употреблять такое ученое слово. Впрочем…

- Не перебивайте же! – вмешалась Дария Михайловна.

- Это слово выражает мою мысль, – продолжал Рудин. – Вы его пронимаете: отчего же не употреблять его? Вы ни во что не верите… Почему же верите вы в факты?

- Как почему? Вот прекрасно! Факты – дело известное, всякий знает, что такое факты… Я сужу о них по опыту, по собственному чувству.

- Да разве чувство не может обмануть вас! Чувство вам говорит, что солнце вокруг земли ходит…или, может быть, вы не согласны с Коперником? Вы и ему не верите?

Улыбка опять промчалась по всем лица, и глаза всех устремились на Рудина. «А он человек неглупый», – подумал каждый.

- Вы всё изволите шутить, – заговорил Пигасов. – Конечно, это очень оригинально, но к делу нейдет.

- В том, что я сказал до сих пор, – возразил Рудин. – слишком мало оригинального. Это всё тысячу раз было говорено. Дело не в том…

- В чем же? – спросил не без наглости Пигасов. Сперва подтрунивал над противником, потом становился грубым, а наконец дулся и умолкал.

- Вот в чем, – продолжал Рудин, – я, признаюсь, не могу не чувствовать искреннего сожаления, когда умные люди при мне нападают…

- На системы? – перебил Пигасов.

- Да. Пожалуй, хоть на системы. Что вас пугает так это слово? Всякая система основана на знании основных законов, начал жизни…

- Да их узнать, открыть нельзя… помилуйте!

- Позвольте. Конечно, не всякому они доступны, и каждому свойственно ошибаться. Однако вы, вероятно, согласитесь со мною, что, например, Ньютон открыл хотя некоторые из этих основных законов. Он был гений, положим; но открытия гениев тем и велики. Что становятся достоянием всех. Стремление к отысканию общих начал в частных явлениях есть одно из коренных свойств человеческого ума, и вся наша образованность…

- Вот вы куда-с! – перебил растянутым голосом Пигасов. – Я практический человек и во все эти метафизические тонкости не вдаюсь и не хочу вдаваться.

- Прекрасно! Это в вашей воле. Но заметьте, что самоё ваше желание быть исключительно практическим человеком есть уже своего рода система, теория…

- Образованность! говорите вы, – подхватил Пигасов, – вот еще чем удивить вздумали! Очень нужна она, эта хваленая образованность! Гроша медного не дам я за вашу образованность!

- Однако как вы дурно спорите, Африкан Семеныч! – заметила Дарья Михайловна, внутренне весьма довольная спокойствием и изящной учтивостью нового своего знакомца.

- Образованность я защищать не стану, – продолжал, помолчав немного, Рудин, – она не нуждается в моей защите. Вы ее не любите… у всякого свой вкус. Притом, это завело бы нас слишком далеко. Позвольте вам только напомнить старинную поговорку: «Юпитер, ты сердишься, стало быть, ты виноват». Я хотел сказать, что все эти нападения на системы, на общие рассуждения и т.д. потому особенно огорчительны, что вместе с системами люди отрицают вообще знание, науку и веру в нее, стало быть, и веру в самих себя, в свои силы. А людям нужна эта вера: им нельзя жить одними впечатлениями, им грешно бояться мысли и не доверять ей. Скептицизм всегда отличался бесплодностью и бессилием…

- Это все слова! – пробормотал Пигасов.

- Может быть. Но позвольте вам заметить, что, говоря: «Это все слова!» – мы часто сами желаем отделаться от необходимости сказать что-нибудь подельнее одних слов.

- Чего-с? – спросил Пигасов и прищурил глаза.

- Вы поняли, что я хотел сказать вам, – возразил с невольным, но тотчас сдержанным нетерпением Рудин. – Повторяю, если у человека нет крепкого начала, в которое он верит, нет почвы, на которой он стоит твердо, как может он дат себе отчет в потребностях, в знании, в будущности своего народа? Как может он знать, что он должен делать, если…

- Честь и место! – отрывисто проговорил Пигасов, поклонился и отошел в сторону, ни на кого не глядя.

текст 6

Бернард Шоу «Дома вдовца»

Тренч, внутренне содрогаясь, опускается на стул. В дверях появляется Бланш. Лицо ее вспыхивает радостью, когда она видит, что он один. Она на цыпочках подходит к нему сзади и зажимает ему глаза. Он вскрикивает от неожиданности и, резко вскочив, вырывается из ее рук.

Бланш (удивлена) Гарри!

Тренч (силясь быть вежливым) Простите, пожалуйста! Я задумался… Пожалуйста, садитесь.

Бланш (подозрительно смотрит на него). Что-нибудь случилось? (Не спеша усаживается возле письменного стола.)

Тренч. Нет, нет, ничего.

Бланш. Папа вас чем-нибудь обидел?

Тренч. (Встает, берет стул и ставит его рядом со стулом Бланш. Это ей больше нравится. Она глядит на него с обворожительной улыбкой. У него вырывается что-то вроде рыдания, он хватает ее за руки и страстно их целует. Затем, заглядывая ей в глаза, торжественно спрашивает.) Бланш! Вы любите деньги?

Бланш (весело). Очень. А вы хотите дать?

Тренч (морщится). Не шутите с этим, это очень серьезно. Знаете ли вы, что мы будем очень бедны?

Бланш. Это от того у вас такой вид, словно у вас болят зубы?

Тренч (умоляюще). Дорогая! Право это совсем не шутки. Знаете ли вы, что все мои доходы составляют семьсот фунтов в год?

Бланш. Это ужасно!

Тренч. Бланш, да послушай же! Говорю тебе, это очень серьезно!

Бланш. Мой дорогой мальчик! На эту сумму, пожалуй, нелегко вести хозяйство, не будь у меня своих денег. Но папа обещал, что после замужества я стану еще богаче, чем сейчас.

Тренч. Нет, мы можем рассчитывать только на эти семьсот фунтов. Мы должны сами себя содержать.

Бланш. А это так и будет, Гарри. Только если бы ты меня кормил на эти семьсот фунтов, ты стал бы вдвое беднее; а вместо этого я сделаю тебя вдвое богаче. (Тренч качает головой). Разве папа что-нибудь возражает?

Тренч (встает со вздохом и ставит свой стул на место). Нет, он не возражает. (Садится, повесив голову).

Когда Бланш опять заговаривает, по ее лицу и голосу видно, что в ней нарастает раздражение.

Бланш. Гарри. Тебе гордость не позволяет брать деньги у папы?

Тренч. Да, Бланш. Гордость не позволяет.

Бланш (помолчав). Это нехорошо по отношению ко мне, Гарри.

Тренч. Не сердись на меня, Бланш… Я…я не могу тебе объяснить. В конце концов, это вполне естественно.

Бланш. А тебе не приходило в голову, что у меня тоже есть гордость?

Тренч. Ну, это пустяки. Про тебя никто не подумает, что ты вышла замуж ради денег.

Бланш. А если и подумает, то не осудит. И тебя тоже. (Встает и принимается беспокойно ходить взад и вперед). Гарри, мы не можем жить на семьсот фунтов в год. И нечестно требовать этого от меня только потому, что ты боишься, как бы люди о тебе плохо не подумали.

Тренч. Дело не только в этом.

Бланш. А в чем же?

Тренч. Да нет, ни в чем… я просто…

Бланш (подходит к нему сзади, кладет руку на плечи и, нагнувшись к нему, с наигранной шутливостью говорит). Ну конечно, ни в чем. Не глупи, Гарри. Будь пай-мальчиком и выслушай меня. Я знаю, как мы сделаем. У тебя есть гордость, ты не хочешь жить на мой счет. А у меня тоже есть гордость, и я не хочу жить на твой. У тебя семьсот фунтов в год. Я попрошу папу, чтобы он пока давал мне тоже ровно семьсот. Вот мы и будем квиты. Против этого уже нечего возразить.

Тренч. Это невозможно.

Бланш. Невозможно?

Тренч. Да, невозможно. Я твердо решил, что ни одного пенни не возьму у твоего отца.

Бланш. Да ведь он мне дает эти деньги, а не тебе.

Тренч. Это все равно. (Хочет сыграть на чувстве.) Я так люблю тебя, что не вижу разницы. (Нерешительно протягивает ей руку через плечо. Она с такой же нерешительностью берет ее. Оба искренне стремятся к примирению)

Бланш. Это очень мило сказано, Гарри. Но я уверена, что тут еще что-то кроется, что мне следовало бы знать. Может быть, папа тебя все-таки обидел?

Тренч. Нет, он был очень добр…то есть по крайней мере со мной. Дело не в этом. Ты все равно не догадаешься, Бланш. Да и не к чему тебе знать. Ты только огорчишься, а пожалуй, еще и рассердишься. Это, конечно, не надо так понимать, что мы всю жизнь будем жить на семьсот фунтов в год. Я всерьез займусь медициной. Увидишь, как я буду работать! До кровавых мозолей.

Бланш. (играет его пальцами, все еще склонившись над ним). Но я совсем не хочу, чтобы у моего мальчика были кровавые мозоли. Я тогда не буду его любить. Гарри, я требую, чтобы ты объяснил мне в чем дело. (Он отнимает у нее руку. Она вспыхивает гневным румянцем, и когда она заговаривает, в голосе нет и следа благовоспитанных, светских интонаций.) Ненавижу секреты! И не выношу, когда со мной обращаются, как с ребенком!

Тренч (ему не нравится ее тон). Тут нечего объяснять. Просто я считаю неудобным пользоваться щедростью вашего отца, вот и все.

Бланш. Полчаса тому назад, когда мы разговаривали в вестибюле и вы показывали мне письма, вы не находили это неудобным. Ваши родные не находят это неудобным. У них нет возражений против этого брака. А у вас теперь, значит, есть?

Тренч (серьезно). Не против брака, Бланш. Речь идет только о деньгах.

Бланш (умоляюще, еще раз голос ее становится мягким и кротким). Гарри, не будем ссориться. Не надо. Папа никогда не допустит, чтобы я целиком зависела от тебя. И, правду сказать, мне самой это не нравиться. Если ты хоть заикнешься ему об этом, он разорвет нашу помолвку. Только этого ты и добьешься.

Тренч (упрямо). Тут уж я ничего не могу сделать

Бланш (бледнея от бешенства). Ничего не можешь! А …я начинаю понимать. Хорошо, я избавлю вас от хлопот. Можете сказать папе, что я вам отказала. Это решит все ваши затруднения.

Тренч (поражен). Бланш! Что с тобой? Ты обиделась?

Бланш. Обиделась! Вы еще смеете спрашивать! Гораздо достойней было бы признаться, что вы только играли мной, тогда на Рейне! Зачем вы сегодня приехали? Зачем писали вашим родным?

Тренч. Бланш, ты сердишься и сама не знаешь, что говоришь…

Бланш. Это не ответ. Вы надеялись, что ваши родные не согласятся, - а они как раз и согласились; видно рады поскорей сбыть вас с рук. Просто сбежать у вас совести не хватило, а сказать правду стыдно. Вот вы и придумали – разозлить меня до того, чтобы я сама от вас отказалась. Очень красиво и совершенно по-мужски постараться свалить всю вину на женщину! Хорошо, будь по-вашему: возвращаю вам ваше слово. Только лучше бы вы придумали другой способ открыть мне глаза, хоть самый грубый… ударили бы меня, что ли, чем так вилять, как вы сейчас!

Тренч (в гневе). Вилять! Ну, знаете, если б я с вами никогда не заговорил. Мне и сейчас-то с вами говорить не хочется.

Бланш. И не придется. Больше никогда не придется. Уж я об этом позабочусь (Бежит к двери).

Тренч (встревожен). Что вы хотите сделать?

Бланш. Принести ваши письма – ваши лживые письма, и ваши подарки – ваши ненавистные подарки, и вернуть их вам. Я очень рада, что наша помолвка расстроилась; и я никогда…

В ту минуту, когда Бланш берется за ручку, дверь отворяется изнутри; входит Сарториус (отец Бланш) и плотно затворяет за собой дверь.

Сарториус (перебивает ее, строго). Тише, Бланш! Ты уж себя не помнишь, кричишь так, что слышно по всему дому. В чем дело?

Бланш (она в таком бешенстве, что ей безразлично, слышит ее кто-нибудь или нет). А это ты у него спроси. Денег, видите ли, брать не хочет! Придумал благовидный предлог!

Сарториус. Предлог? Для чего предлог?

Бланш. Для того, чтобы меня бросить.

Тренч (возмущенно). Никогда я не говорил…

Бланш (еще более возмущенно). Нет, говорил! Говорил! Вы только это и говорили!

Бланш и Тренч говорят оба сразу, каждый старается перекричать другого.

Тренч. Совсем я не хочу вас бросить! Неправда! Вы сами знаете, что неправда! Ложь! Я не потерплю…

Бланш. Нет, хотите, хотите! Но я вас сама знать не желаю! Ненавижу вас! Всегда ненавидела! Грубый, наглый подлый…

Сарториус (выйдя из терпения). Молчать! (Еще более грозно.) Молчать!

текст 7

Н.В. Гоголь «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»

- Скажите, пожалуйста, Иван Никифорович, я все насчет ружья: что вы будете с ним делать? Ведь оно вам не нужно.

- Как не нужно? А случится стрелять?

Господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? Разве по втором пришествии. Вы, сколько я знаю и другие запомнят, ни одной еще качки не убили, да и ваша натура не так уже Господом Богом устроена, чтоб стрелять. Вы имеете осанку и фигуру важную. Как же вам таскаться по болотам, когда ваше платье, которое не во всякой речи прилично назвать по имени, проветривается и теперь еще, что же тогда? Нет, вам нужно иметь покой, отдохновение. (Иван Никифорович, как упомянуто выше, необыкновенно живописно говорил, когда нужно было убеждать кого. Как он говорил! Боже, как он говорил!) Да, так вам нужны приличные поступки. Послушайте, отдайте его мне!

- Как можно! Это ружье дорогое. Таких ружьев теперь не сыщете нигде. Я еще как собирался в милицию, купил его у турчанина. А теперь бы то так вдруг и отдать его? Как можно? Это вещь необходимая.

- На что же она необходимая?

- Как на что? А когда нападут на дом разбойники… Еще бы не необходимая. Слава тебе господи! Теперь я спокоен и не боюсь никого. А отчего? Оттого, что я знаю, что у меня стоит в коморе ружье.

- Хорошее ружье! Да у него, Иван Никифорович, замок испорчен.

- Что ж, что испорчен? Можно починить. Нужно только смазать конопляным маслом, чтоб не ржавел.

- Из ваших слов, Иван Никифорович, я никак не вижу дружественного ко мне расположения. Вы ничего не хотите сделать для меня в знак приязни.

- Как же это вы говорите, Иван Иванович, что я вам не оказываю никакой приязни? Как вам не совестно! Ваши волы пасутся на моей степи, и я ни разу не занимал их. Когда едете в Полтаву, всегда просите у меня повозки, и что ж? разве я отказал когда? Ребятишки ваши перелезают через плетень в мой двор и играют с моими собаками – я ничего не говорю: пусть себе играют, лишь бы ничего не трогали! Пусть себе играют!

- Когда не хотите подарить, так, пожалуй, поменяемся.

- Что ж вы дадите мне за него? – При этом Иван Никифорович облокотился на руку и поглядел на Ивана Ивановича.

- Я вам дам за него бурую свинью, ту самую, что я откормил в сажу. Славная свинья! Увидите, если на следующий год она не наведет вам поросят.

- Я не знаю, как вы, Иван Никифорович, можете это говорить, на что мне свинья ваша? Разве черту поминки делать.

- Опять! Без черта-таки нельзя обойтись! Грех вам, ей-богу, грех, Иван Никифорович!

- Как же вы, в самом деле, Иван Иванович, даете за ружье черт знает что такое: свинью!

- От чего же она – черт знает что такое, Иван Никифорович?

- Как же, вы бы сами посудили хорошенько. Это-таки ружье, вещь известная; а то – черт знает что такое: свинья! Если бы вы не говорили, я бы мог это принять в обидную для себя сторону.

- Что ж нехорошего заметили вы в свинье?

- За кого же, в самом деле, вы принимаете меня? Чтоб я свинью…

- Садитесь, садитесь! Не буду уже… Пусть вам ваше ружье, пускай себе сгниет и перержавеет, стоя в углу в комоде, - не хочу больше говорить о нем.

После этого последовало молчание.

- Говорят, – начал Иван Иванович, – что три короля объявили войну царю нашему.

- Да, говорил мне Петр Федорович. Что ж это за война? И отчего она?

- Наверное не можно сказать, Иван Никифорович, за что она. Я полагаю, что короли хотят, чтобы мы все приняли турецкую веру.

- Вишь, дурни, чего захотели! – произнес Иван Никифорович, приподнявши голову.

- Вот видите, а царь наш и объявил им за это войну. Нет, говорит, примите вы сами веру Христову!

- Что ж? ведь ваши побьют их, Иван Иванович!

- Побьют. Так не хотите, Иван Никифорович, менять ружьеца?

- Мне странно, Иван Иванович: вы, кажется, человек, известный ученостью, а говорите, как недоросль. Что бы я за дурак такой…

- Садитесь, садитесь. Бог с ним! Пусть оно себе околеет; не буду больше говорить!...

В это время принесли закуску.

Иван Иванович выпил рюмку и закусил пирогом с сметаною.

- Слушайте, Иван Никифорович. Я вам дам, кроме свиньи, еще два мешка овса, ведь овса вы не сеяли. Этот год все равно вам нужно будет покупать овес.

- Ей-богу, Иван Иванович, с вами говорить нужно, гороху наевшись. (Это еще ничего, Иван Никифорович и не такие фразы отпускает.) Где видано, чтобы кто ружье променял на два мешка овса? Небось бекеши своей не поставите.

- Но вы позабыли, Иван Никифорович, что я и свинью еще даю вам.

-Как! Два мешка овса и свинью за ружье?

- Да что ж, разве мало?

- За ружье?

- Конечно, за ружье.

- Два мешка за ружье?

- Два мешка не пустых, а с овсом; а свинью позабыли?

- Поцелуйтесь с своею свиньею, а коли не хотите, так с чертом!

- О! вас зацепи только! Увидите: нашпигуют вам на том свете язык горящими иголками за такие богомерзкие слова. После разговору с вами нужно и лицо и руки умыть, и самому окуриться.

- Позвольте, Иван Иванович; ружье вещь благородная, самая любопытная забава, притом и украшение в комнате приятное…

- Вы, Иван Никифорович, разносились так с своим ружьем, как дурень с писаною торбою, – сказал Иван Иванович с досадою, потому что действительно начинал уже сердиться.

- А вы, Иван Иванович, настоящий гусак.

Если бы Иван Никифорович не сказал этого слова, то они бы поспорили между собою и разошлись, как всегда, приятелями; но теперь произошло совсем другое. Иван Иванович весь вспыхнул.

- Что вы такое сказали, Иван Никифорович? – спросил он, возвысив голос.

- Я сказал, что вы похожи на гусака, Иван Иванович!

- Как же вы смели, сударь, позабыв и приличие и уважение к чину и фамилии человека, обесчестить таким поносным именем?

- Что ж тут поносного? Да чего вы, в самом деле, так размахались руками, Иван Иванович?

- Я повторяю, как вы осмелились, в противность всех приличий, назвать меня гусаком?

- Начхал я вам на голову, Иван Иванович! Что вы так раскудахтались?

Иван Иванович не мог более владеть собою: губы его дрожали; рот изменил обыкновенное положение ижицы, а сделался похожим на О: глазами он так мигал, что сделалось страшно. Это было у Ивана Ивановича чрезвычайно редко. Нужно было для этого его сильно рассердить.

- Так я ж вам объявляю, – произнес Иван Иванович, – что я знать вас не хочу!

- Большая беда! Ей-богу, не заплачу то этого! – отвечал Иван Никифорович.

Лгал, лгал, ей-богу, лгал! Ему очень было досадно это.

- Нога моя не будет у вас в доме.

- Эге-ге! – сказал Иван Никифорович, с досады не зная сам, что делать, и, против обыкновения, встав на ноги. – эй, баба, хлопче! – При сем показалась из-за дверей та самая тощая баба и небольшого роста мальчик, запутанный в длинный и широкий сюртук. – Возьмите Ивана Ивановича за руки да выведите его за двери!

текст 8

М. Булгаков «Собачье сердце»

- Мы к вам, профессор, – заговорил тот из них, у кого на голове возвышалась на четверть аршина копна густейших вьющихся волос, – вот по какому делу…

- Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду, – перебил его наставительно Филипп Филиппович, – во-первых, вы простудитесь, а во-вторых, вы наследили мне на коврах, а ковры у меня персидские.

Тот, с копной, умолк, и все четверо в изумлении уставились на Филиппа Филипповича. Молчание продолжалось несколько секунд, и прерывал его лишь стук пальцев Филиппа Филипповича по росписному деревянному блюду на столе.

- Во-первых, мы не господа, – молвил, наконец самый юный из четверых – персикового вида.

- Во-первых, – перебил и его Филипп Филиппович, – вы мужчина или женщина?

Четверо вновь смолкли и открыли рты. На этот раз опомнился первый, тот, с копной.

- Какая разница, товарищ? – спросил он горделиво.

- Я – женщина, – признался персиковый юноша в кожаной куртке и сильно покраснел. Вслед за ним покраснел почему-то густейшим образом один из вошедших – блондин в папахе.

- В таком случае вы можете оставаться в кепке, а вас, милостивый государь, попрошу снять ваш головной убор, - внушительно сказал Филипп Филиппович.

- Я не «милостивый государь», – смущенно пробормотал блондин, снимая папаху.

- Мы пришли к вам, – вновь начал черный с копной…

- Прежде всего, кто это «мы»?

- Мы – новое домоуправление нашего дома, – в сдержанной ярости заговорил черный. – Я – Швондер, она – Вяземская, он – товарищ Пеструхин и Жаровкин. И вот мы…

- Это вас вселили в квартиру Федора Павловича Саблина?

- Нас, – ответил Швондер.

- Боже! Пропал Калабуховский дом! – в отчаянии воскликнул Филипп Филиппович и всплеснул руками.

- Что вы, профессор, смеетесь? – возмутился Швондер.

- Какое там смеюсь! Я в полном отчаянии, – крикнул Филипп Филиппович, что же будет теперь с паровым отоплением!

- Вы издеваетесь, профессор Преображенский?

- По какому делу вы пришли ко мне, говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать.

- Мы, управление дома, – с ненависть. Заговорил Швондер, – пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома…

- Кто на ком стоял? – крикнул Филипп Филиппович, – потрудитесь излагать ваши мысли яснее.

- Вопрос стоял об уплотнении.

- Довольно! Я понял! Вам известно, что моя квартира освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений?

- Известно, – ответил Швондер, – но общее собрание, рассмотрев ваш вопрос, пришло к заключению, что в общем и целом вы занимаете чрезмерную площадь. Совершенно чрезмерную. Вы один живете в семи комнатах.

- Я один живу и работаю в семи комнатах, – ответил Филипп Филиппович, – и желал бы иметь восьмую. Она мне необходима под библиотеку.

Четверо онемели.

- Восьмую? Э-хе-хе, – проговорил блондин, лишенный головного убора, – однако это здо-о-рово.

- Это неописуемо! – воскликнул юноша, оказавшийся женщиной.

- У меня приемная, заметьте, она же библиотека, столовая, мой кабинет – три. Смотровая – четыре. Операционная – пять. Моя спальня – шесть и комната прислуги – семь. В общем, мне не хватает… Да впрочем, это неважно. Моя квартира свободна, и разговору конец. Могу я идти обедать?

- Извиняюсь, – сказал четвертый, похожий на крепкого жука.

- Извиняюсь, – перебил его Швондер, – вот именно по поводу столовой и смотровой мы и пришли говорить.

Общее собрание просит вас добровольно, в порядке трудовой дисциплины, отказаться от столовой. Столовых нет ни у кого в Москве.

- Даже у Айседоры Дункан! – звонко крикнула женщина.

С Филиппом Филипповичем что-то сделалось, вследствие чего его лицо нежно побагровело, но он не произнес ни одного звука, выжидая, что будет дальше.

- И от смотровой также, – продолжал Швондер, – смотровую прекрасно можно соединить с кабинетом.

- Угу, – молвил Филипп Филиппович каким-то странным голосом, – а где же я должен принимать пищу?

- В спальне, – хором ответили все четверо.

Багровость Филиппа Филипповича приняла несколько сероватый оттенок.

- В спальне принимать пищу. – заговорил он слегка придушенным голосом, – в смотровой – читать, в приемной – одеваться, оперировать в комнате прислуги, а в столовой – осматривать? Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она в кабинете обедает, а кроликов режет в ванной? Может быть…. Но я не Айседора Дункан!! – вдруг рявкнул он, и багровость его стала желтой. – Я буду обедать в столовой, а оперировать в операционной! Передайте это общему собранию, и покорнейше вас прошу вернуться к вашим делам, а мне предоставить возможность принять пищу там, где ее принимают все нормальные люди, то есть в столовой, а не в передней и не в детской.

- Тогда, профессор, ввиду вашего упорного противодействия, – сказал взволнованный Швондер, – мы подадим на вас жалобу в высшие инстанции.

- Ага, – молвил Филипп Филиппович, – так? – Голос его принял подозрительно вежливый оттенок, - одну минутку попрошу вас подождать.

Филипп Филиппович, стукнув, снял трубку с телефона и сказал в нее так:

- Пожалуйста…да… благодарю вас… Виталия Александровича попросите, пожалуйста. Профессор Преображенский. Виталий Александрович? Очень рад, что вас застал. Благодарю вас, здоров. Виталий Александрович, ваша операция отменяется. Что? Нет, совсем отменяется. Равно как и все остальные операции. Вот почему: я прекращаю работу в Москве и вообще в России… Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооруженных револьверами, и терроризировали меня в квартире с целью отнять ее…

- Позвольте, профессор, – начал Швондер, меняясь в лице.

- Извините… У меня нет возможности повторить все, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц. Достаточно сказать, что они предложили мне отказаться от моей смотровой, другими словами, поставили меня в необходимость оперировать вас там, где я до сих пор резал кроликов. В таких условиях я не только не могу, но и не имею права работать. Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Сочи. Ключ могу передать Швондеру – пусть он оперирует.

Четверо застыли. Снег таял у них на сапогах.

- Что же делать… Мне самому очень неприятно… Как? О, нет, Виталий Александрович! О, нет. Больше я так не согласен. Терпение мое лопнуло. Это уже второй случай с августа месяца… Как? Гм…Как угодно. Хотя бы. Но только одно условие: кем угодно, что угодно, когда угодно, но чтобы это была такая бумажка, при наличии которой ни Швондер, ни кто-либо другой не мог даже подойти к двери моей квартиры. Окончательная бумажка. Фактическая. Настоящая. Броня. Чтобы мое имя даже не упоминалось. Конечно. Я для них умер. Да, да. Пожалуйста. Кем? Ага… Ну это другое дело. Ага… Хорошо. Сейчас передаю трубку. Будьте любезны, - змеиным голосом обратился Филипп Филиппович к Швондеру, – сейчас с вами будут говорить.

- Позвольте, профессор, – сказал Швондер, то вспыхивая, то угасая, – вы извратили наши слова.

- Попрошу вас не употреблять таких выражений.

Швондер рассеянно взял трубку и молвил:

- Я слушаю. Да… Председатель домкома… Мы же действовали по правилам… Так у профессора и так совершенно исключительное положение. Мы знаем о его работах. Целых пять комнат хотели оставить ему… Ну, хорошо… Раз так… Хорошо…

Совершенно красный, он повесил трубку и повернулся…. Трое, открыв рты, смотрели на оплеванного Швондера.

текст 9

М. Булгаков «Мастер и Маргарита»

У меня и осла-то никакого нет, игемон, - сказал он. — Пришел я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал.

— Не знаешь ли ты таких, — продолжал Пилат, не сводя глаз с арестанта, —некоего Дисмаса, другого - Гестаса и третьего - Варраввана?

  • Этих добрых людей я не знаю, - ответил арестант. — Правда?

  • Правда.

  • А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?

  • Всех, — ответил арестант, — злых людей нет на свете.

— Впервые слышу об этом, — сказал Пилат, усмехнувшись, — но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, - обратился он к секретарю, хотя тот итак ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: — В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

  • Нет, я своим умом дошел до этого.

  • И ты проповедуешь это?

  • Да.

— А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, — он — добрый?

— Да, — ответил арестант, — он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил.

— Охотно могу сообщить это, — отозвался Пилат, — ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, — тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.

— Если бы с ним поговорить, — вдруг мечтательно сказал арестант, — я уверен, что он резко изменился бы.

— Я полагаю, — отозвался Пилат, — что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

—Итак, — говорил он, — отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?

—Дело было так, — охотно начал рассказывать арестант, — позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил...

— Добрый человек? — спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

— Очень добрый и любознательный человек, — подтвердил арестант, - он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно...

  • Светильники зажег... — сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.

  • Да, — немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, — попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

  • И что же ты сказал? - спросил Пилат, — или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? — но в тоне Пилата была уже безнадежность.

— В числе прочего я говорил, — рассказывал арестант. — что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

— Далее!

— Далее ничего не было, — сказал арестант, — тут вбежали люди, стали меня вязать и повели в тюрьму.

Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.

— На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для люде власти, чем власть императора Тиверия! — сорванный и больной голос Пилата разросся

Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой.

— И не тебе, безумный преступник, рассуждать о ней! — тут Пилат вскричал: — Вывести конвой с балкона! - и, повернувшись к секретарю, добавил: — Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.

Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.

Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.

Первым заговорил арестант:

  • Я вижу, что совершается какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

  • Я думаю, — странно усмехнувшись, ответил прокуратор, — что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде! Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, — прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, — тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда — все они добрые люди?

  • Да, — ответил арестант.

  • И настанет царство истины?

  • Настанет, игемон, — убежденно ответил Иешуа.

  • Оно никогда не настанет! - вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: "Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!" Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: — Преступник! Преступник! Преступник!

текст 10

Дж. Родари «Италия с маленькой буквы»

Однажды вечером учитель Грамматикус проверял тетради своих учеников. Служанка сидела рядом и усердно точила ему один за другим красные карандаши, потому что учитель расходовал их невероятное множество.

Вдруг учитель Грамматикус в ужасе вскочил из-за стола и схватился за голову.

- Ах, Боллатти! Боллатти! – вскричал он.

- Что еще натворил этот ученик Боллатти? – спросила служанка. Она уже давно знала всех учеников по именам, знала, кто какие любит делать ошибки, и помнила, что у Боллатти они всегда просто ужасные.

- Он написал «Италия» с маленькой буквы! Ах! На этот раз я отдам его под суд! Я все могу простить, но только не такое неуважение к своей стране!

- Ну уж! – вздохнула служанка.

- Что ты хотела сказать этим своим «Ну уж!»?

- Сеньор учитель, что может сказать скромная служанка вроде меня? Карандаши вам точить умею – и то слава Богу.

- Но ты вздохнула!

- Ну а как же тут не вздохнуть? Ведь если разобраться по существу…

- Ну вот! – воскликнул учитель. – Теперь я буду сидеть и любоваться этой строчной буквой, как будто от этого она превратится в прописную! Дай мне вон тот карандаш, и я немедленно поставлю тут единицу, историческую единицу!

- Я только хотела сказать, - спокойно продолжала служанка, - что, может быть, Боллатти хотел лишь намекнуть…

- Послушаем, послушаем! Теперь мы уже на что-то намекаем! Скоро докатимся до анонимных писем…

Тут служанка, у которой была своя гордость, встала, стряхнула мусор с передника и сказала:

- Вам нет нужды знать мое мнение. До свидания.

- Нет, подожди! И говори. Я весь внимание. Говори же, выскажи прямо свою мысль!

- В общем, вы не обижайтесь. А разве и в самом деле нет Италии с маленькой буквы – всеми забытой? Разве мало таких сел, где нет врача, нет телефона… Разве нет таких дорог, по которым могут пройти только мулы… И разве нет в нашей стране таких бедных семей, где дети, куры и поросята спя все вместе прямо на земле?..

- Да о чем ты говоришь?!

- Дайте мне закончить. Я говорю, что действительно есть Италия м маленькой буквы – страна стариков, о которых никто не заботится, детей, которые хотели бы учиться, но не могут, сел. Где остались только женщины, потому что мужчины уехали в другие города и страны на заработки…

На это раз учитель слушал ее не перебивая.

- Так что, может быть, ученик Боллатти думал обо всем этом и потому не смог написать название родины с большой буквы…

- Но в этом-то и состоит его ошибка! – рассердился учитель. – Действительно есть, есть еще Италия с маленькой буквы, но я считаю, что ее давно пора писать с большой.

Служанка улыбнулась:

- Ну так и сделайте – исправьте на большую букву! Но не ставьте единицу. Ведь у ученика Боллатти были самые добрые намерении. И за это его обязательно надо похвалить.

- Неизвестно еще, были ли у него эти добрые намерения…

Служанка снова села рядом и улыбнулась. Она была уверена, что спасла хорошего мальчика от плохой отметки и – кто знает? – возможно, еще и от крепкого отцовского подзатыльника.

И она опять принялась спокойно точить красные карандаши.