Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Khenshell_N_Mif_absolyutizma.docx
Скачиваний:
18
Добавлен:
22.11.2019
Размер:
902.51 Кб
Скачать

Франция и англия: абсолютизм против ограниченной монархии?

С уверенностью об абсолютизме можно сказать только одно: в Англии его никогда не было. Чем бы ни был абсолютизм, в Англии господствовала диаметрально противоположная конституционная модель, предполагавшая существование ограниченной монархии, гражданских свобод, парламент­ских партий и всенародного голосования. В 1973 году Джаретт высказал принципиально новое предположение, что и в Англии, и во Франции сход­ные политические вопросы, бывшие центром политической жизни, получа­ли одинаковое разрешение.1 Несмотря на всю оригинальность высказан­ных идей, книга не привлекла заслуженного внимания. Но если на время забыть о том, что историки считают Францию «абсолютистской», окажется ли она непохожей на Англию? Это вопрос уместен даже при обсуждении событий XVIII столетия, когда, как обычно полагают, пути этих стран окон­чательно разошлись.

Историки, изучающие английскую и французскую монархию, сталкива­ются с одной трудностью. Они уже знают, что у одной монархии будущее бы­ло, а у другой — не было. В XIX столетии многие считали, что если две мо­нархии пошли разными путями, значит, с самого начала они различались по сути. На самом деле основная часть различий между «абсолютной» и «ограниченной» монархией возникла позднее. Историки склонны объявлять любой конфликт, начинавшийся во Франции, симптомом будущего мятежа. В Англии описание такого конфликта помогает им продемонстрировать ста­бильность учреждений, способных разрядить возникшую напряженность.

МОНАРХИ

В обеих странах персональная монархия играла центральную роль в управлении. Смена монарха была политическим событием, означавшим падение приверженцев старого и триумф друзей нового короля. Восшест­вие на престол Людовика XIV в 1774 году и Георга III в 1760 году было свя­зано с отставкой министров их предшественников. Важность личных при­страстий монарха делала его двор центральным государственным учрежде­нием, а его династические интересы — важнейшим вопросом внутренней и внешней политики. До конца XVIII века и во Франции, и в Англии состоять в оппозиции означало быть нелояльным к династии, а поскольку монархам Ганноверской династии не давали покоя якобиты, представлявшие потен­циальную угрозу правящему дому, на островах обвинение в нелояльности звучало гораздо более серьезно. Предполагалось, что среди добропорядоч­ных людей царит единство, а партийные расколы свидетельствуют о нело­яльности. Историки ошибаются, связывая такую точку зрения с фанатиз­мом французских революционеров 1789 года. Партии воспринимались как выразители интересов придворных фракций, интриговавших против обще­го блага, которое олицетворял монарх.

Отношения между членами королевской фамилии имели важное поли­тическое значение, так как обиженные родственники короля могли встать во главе оппозиции и придать ей законный характер. Значительную часть политических конфликтов во Франции спровоцировали принцы крови, а в Англии — представители боковых ветвей династий Тюдоров и Стюартов. Сходство между двумя странами сохраняется и после 1688 года. Ссоры между всеми тремя Георгами и их старшими сыновьями необыкновенно по­хожи на конфликт между Бурбонами и династией герцогов Орлеанских. В 1780-е годы принц Уэльский и герцог Орлеанский были приятелями, об­менивались скаковыми лошадьми и любовницами и поддерживали друг друга в том, что впоследствии сочтут их сопротивлением тираническим венценосным родственникам. В их домах могли открыто собираться оппози­ционеры: один прикрывал республиканца Фокса, а другой — альянс озлоб­ленных придворных и желтой прессы, козни которых подрывали престиж Людовика XVI и его королевы.

Оба монарха были абсолютными в рамках закона. При этом ни француз­ский, ни английский король ни до, ни после 1688 года не могли быть привле­чены к ответу за его нарушения. Непонимание возникло главным образом потому, что историки тюдоровской и стюартовской Англии придавали сло­ву «абсолютный» тот негативный смысл, который с XIX века имеет термин «абсолютистский». Например, Коуард отрицает, что Яков I и Карл I вообще претендовали на титул абсолютных монархов.1 На самом деле они сами, и даже их враги, постоянно употребляли этот термин. Но они использовали его в ином смысле, чем это делает Коуард. Они подразумевали, что Стюар­ты, будучи истинными монархами, не являются чьими-либо подданными. Как и Бурбоны, они не считали возможным представлять свои решения на рассмотрение комитета грандов. Так же как и Бурбоны, английские монар­хи отстаивали свою независимость от папы и императора, ссылаясь на раз­рыв с Римом Генриха VIII в 1530-е годы и на Папский конкордат Францис­ка I в 1515 году. Абсолютная власть означала «имперский» статус, то есть независимость от какой бы то ни было верховной власти. Тем не менее большинство подданных французского короля принадлежало к римско-ка­толической церкви. А вот «единственный верховный глава Церкви Англии на земле» мог действительно считаться «абсолютным» и в духовных, и в светских делах. Соответствующие законы закрепляли церковную супрема- тию исключительно за королем, а не за королем-в-парламенте.1 В этом от­ношении Тюдоры и их наследники обладали беспрецедентной личной вла­стью. Они были самыми абсолютными монархами в Европе, заменившими королевским гербом крест на церковных алтарях.

И все же и для Тюдоров, и для Валуа активная пропаганда своей абсо­лютной власти была своего рода защитным механизмом, ограждавшим пра­ва монархов от внешних посягательств. Обе монархии лишь недавно поло­жили конец феодальной дисперсии суверенитета и лишили местных владе­телей прерогативных, или регальных, прав. В Англии этот процесс начался намного раньше, чем во Франции, но к тому времени еще не завершился. Пограничные графства были лишены регальных прав только в 1536 году. Понятие «абсолютная власть» не означало, что монарх мог делать все, что ему угодно. Каждый государь обладал сходными прерогативными полномо­чиями, которые нельзя было оспаривать в законном порядке и за примене­ние которых он не отчитывался ни перед одним земным властителем. Пар­ламент или сословия могли попытаться призвать к ответу его министров: традиция парламентского импичмента имела давнюю историю. Но пробле­мы министров в принципе не касались монарха. Государь стоял выше зако­на, но одновременно подчинялся закону: современники не видели в этом противоречия. Монарх подчинялся закону, так как признавал гарантиро­ванные законом права подданных. Часто писали о том, что если француз­ский король не желал чего-либо делать, его нельзя было к этому принудить. Это верно. Но то же самое можно сказать и о короле Англии: невозможно было заставлять его подчиниться собственным приказам. Так как король сам был источником правосудия, он не мог подвергаться суду, и в этом смысле оба короля стояли над законом. Английская корона до сих пор со­храняет это положение. До 1947 года она даже не несла ответственности за ущерб, причиненный действиями от ее имени. А до 1980 года прерогатив- ные решения не могли подвергаться юридическому анализу.2

В 1756 году Людовику XV был представлен доклад о власти и возможно­стях его соперника Георга II. Донесения французского шпиона не оставля­ют сомнений относительно природы королевской власти в Англии: «Король совершает все, что ему угодно: объявляет войну, подписывает мир, заклю­чает договоры и союзы; он может набирать армии, снаряжать флот, но на свои, а не на народные деньги. Он распоряжается всеми церковными до­стоинствами, всеми гражданскими, политическими и военными должно­стями, правосудие вершится его именем».3 В данный период французский и английский монархи стремились окружить прерогативные, то есть госу­дарственные, дела божественным ореолом. Политика преподносилась как тайное тайных, дело, недоступное простым смертным. Во Франции про­явить интерес к политике без прямого приглашения короля означало ос­корбить величие монарха. Калонну однажды пришлось извиняться перед Людовиком XVI за употребление этого запретного слова. Однако британ­ская историография уже давно придерживается мнения, что интерес обще­ства к управлению государством был вполне обоснованным и законным, по крайней мере после революции 1688 года. Это не так. Роль прессы и обще­ственного мнения неизменно преувеличивалась британскими историками, поэтому люди периода правления Георгов становились похожи на англи­чан викторианской эпохи. Реконструкцию подлинной исторической реаль­ности в этой области начали Блэк и Кларк. Даже в 1750-е годы политика была слишком важным предметом, чтобы представлять ее на обсуждение широкой общественности. Двор в Сент-Джеймском дворце и парламент в Вестминстере были замкнутыми мирами, и поступавшая оттуда информа­ция строго контролировалась. Освещение политики в прессе сводилось к скупым сообщениям о должностных перестановках: комментарии событий сводились к минимуму. Передавать содержание парламентских дебатов за­прещалось до 1770-х годов. Большинство политиков избегало публичного обсуждения политических вопросов, слишком тонких для понимания про­стых людей. Общественное мнение не играло важной роли, поскольку счи­талось, что оно направляется политиками в выгодном для них направле­нии: впрочем, так оно и было. Действия Чатема и Уилкса часто оценивают так, как будто они попали во времена Гладстона. Если в ганноверскую эпо­ху массы следовали призывам политиков, это объяснялось тем, что они при­бегли к подкупу, а вовсе не контролировали средства массовой информа­ции. Считается, что «война из-за уха Дженкинса» началась после бурного возмущения английского общества тем, что солдат испанской береговой охраны отрезал ухо у капитана английского судна. Теперь, однако, ясно, что сложившаяся в тот момент внешнеполитическая ситуация повлияла на развер- тывание военных действий гораздо больше, чем требования пар­ламента и прессы, и тем более, чем ухо Роберта Дженкинса, левое или пра­вое, отрезанное или оторванное.1

Ни в Англии, ни во Франции не было писаной конституции, такой, как шведская конституция 1772 года или американская 1788 года. К 1770­1780-м годам оказалось, что она необходима, и те государства, в которых документальное изложение прав монарха и народа отсутствовало, обнару­жили, что многого лишены. И хотя даже страны с четко определенной кон­ституцией рано или поздно сталкивались с вариациями в ее истолковании, в тех государствах, где ее не было, политические разногласия, вызванные не­ясностью установлений, случались гораздо чаще. Ни английская, ни фран­цузская конституции не ограничивалась каким-либо одним документом. И все же формулировки прав, содержавшиеся в коронационных клятвах, сводах законов, в статутах и (во Франции) в договорах между отдельными провинциями и короной были более определенными, чем считалось ранее. Разногласия возникали в трактовке общепринятых соглашений, но это не были конфликты приверженцев противоборствующих идеологий.

Конституции обеих стран включали в себя гарантии прав подданных. В Англии они провозглашались в Великой хартии вольностей 1215 года, в Билле о правах 1689 года и в Акте о престолонаследии 1689 года. Француз­ские «основные законы» были гораздо более разработанными, чем кажется некоторым историкам. Хотя во французском законодательстве фиксирова­лись все политически значимые принципы, лишь определенные аксиомы считались главными. Так, монарх не мог изменять порядок престолонасле­дия или отчуждать государственные земли. Он не мог лишить своих под­данных жизни, свободы или собственности: не мог вводить невотирован- ные налоги и заключать кого-либо под стражу без суда. Люди 1789 года, ес­тественно, объявили, что при апаеп гё§1те ничего этого не было, и таким образом создали мрачный образ тирании, работавшей по принципу «отру­бить ему голову» (который ранее ассоциировался только с Турцией и Рос­сией). Однако если бы Бурбоны могли вводить налоги по своему усмотре­нию, то они не имели бы финансовых проблем. Печально известные «запе­чатанные письма» также не были орудием деспотического режима. С их помощью правительство старалось предотвратить бегство преступников до того, как дело против них будет возбуждено официально. Деспотизмом считалось злоупотребление этими механизмами, и Людовик XVI провел реформы именно для того, чтобы такие злоупотребления предотвратить. Но историки все же поверили революционерам.

В обеих странах монархи делегировали свои прерогативные полномо­чия министрам и обычно предпочитали придерживаться одного из несколь­ких уже известных политических путей, а не идти своей дорогой. В этом отношении революция 1688 года — не показатель. Людовик XV и Людо­вик XVI, так же как и английские Георги, привыкли играть вторую скрипку при своих министрах. Недавние исследования показали, что так происхо­дило не потому, что эти монархи были ленивыми или слабыми, или не мог­ли найти нужных слов, или были вынуждены следовать решениям партии большинства в парламенте. Это было обусловлено тем, что король уже не мог соперничать со своими советниками в знаниях по все более специали­зировавшимся областям управления. Рост численности и увеличение ко­личества отраслей центрального аппарата управления заставило монархов отойти на второй план. Ни Людовик XVI, ни Георг III не вникали в финан­совые тонкости, хотя обычно более пристально рассматривали военные и дипломатические дела.

Иногда монархи потакали своим прихотям и находили изощренные спо­собы их удовлетворения. В 1728-1729 годах Георг II был озабочен положе­нием дел в Ганновере: но так как он знал, что это настораживает минист­ров, то послал тайных агентов для переговоров с Саксонией и Австрией.1Конечно, это можно истолковать следующим образом: «ограниченному» монарху пришлось пойти на недостойую короля скрытность, в то время как его «абсолютный» кузен, свободный в управлении политикой, мог бы дей­ствовать открыто. Тогда нам придется вспомнить, что Людовик XV, кото­рый отнюдь не был таким инертным, как обычно считается, расстроенный тем, что секретари иностранных дел не разделяют его энтузиазма относи­тельно Польши и Швеции, вел секретные переговоры через личных аген­тов. «Закулисное влияние» — так обычно говорили в случаях, когда монарх совещался с теми, кто не занимал официальной должности и поэтому не нес ни за что ответственности. Министры Елизаветы I жаловались на ее обыкновение советоваться с посторонними: они претендовали на монопо­лию давать советы, но не могли ее добиться.1 Георг II продолжал совето­ваться с Гренвиллем, а Георг III — с Бьютом после того как эти министры покинули свои посты. У Людовика XIV был свой неофициальный «эксперт­ный совет», которому он доверял. Такой сценарий показывает, что монархи в некотором смысле тяготились своими официальными министрами.

ПРИДВОРНЫЕ

Несмотря на то что в этот период придворная культура переживает рас­цвет, королевский двор и его обитатели не пользовались вниманием фран­цузских историков, взгляд которых был прикован к другим механизмам управления а также к экономическим и демографическим реалиям, кото­рыми двор, по-видимому, как раз и пытался управлять. Восполнить этот пробел первым попытался Меттам. Он подчеркнул, что главные придвор­ные должности не были исключительно церемониальными, а имели гораз­до большее значение. Французские придворные могли обладать полити­ческим влиянием и не занимая официальных постов, поскольку центром обсуждения политики являлся королевский двор. Всякий, кому удавалось снискать внимание или благосклонность государя, получал влияние и, сле­довательно, власть. Наибольшего успеха добивались те придворные, кото­рые прислуживали монарху в самых интимных делах, поэтому представи­тели фракций упорно боролись именно за эти места. Произвести четкое де­ление дворян на придворных и политиков невозможно.

Историки английского двора работу в этой области начали раньше фран­цузов. В 1970-е годы Старки объявил о том, что двор играл центральную роль в управлении.1 Он отметил важность того обстоятельства, что коро­левские покои и правительственные апартаменты находились в непосред­ственной близости друг от друга. «Административная география» помогла обнаружить ранее не известные политические процессы и показала, что ме­сто жительства дворянина и его фамилия значили гораздо меньше, чем пред­полагалось ранее. Поэтому мы вправе усомниться в предположении Элтона о том, что в 1530-х годах после реформ Кромвеля двор перестал быть инст­рументом государственного управления; однако он же в другой своей ста­тье называл двор «точкой пересечения» интересов королевской власти и политической элиты.1 Английский двор, таким образом, приобрел тот же по­литический статус, что и французский. При тюдоровском дворе придвор­ные и политики не просто использовали одинаковые методы для достиже­ния одинаковых целей. Зачастую это были одни и те же люди. Елизавета I превратила таких придворных — Дадли, Хаттона и Эссекса — в политиков, а политиков — например Сесйла и Ноллиса, — в придворных. И в Англии, и во Франции министру, чтобы угодить своему хозяину, требовались навыки придворного, а придворные должны были занимать определенное место в по­литике: оно могло принести выгоду, если король обратил бы на них внима­ние. Говорили, что Кромвель развлекал Генриха VIII игрушечными казнями.

С точки зрения монарха, двор был «центральным сортировочным пунк­том», где «политическая нация» (то есть те, кто осуществлял центральное или местное управление) получала королевские милости. Управление «по­литической нацией» было основной функцией двора. Сохранившиеся ми­нистерские архивы переполнены прошениями о предоставлении должно­стей и привилегий. Лорд Бэрли получал от шестидесяти до ста писем в день. Людовик XIV добивался своего, расточая слова благодарности и рассылая собственноручно подписанные послания, и часто оказывая простую любез­ность, — в этом ему не было равных. Поскольку выполнить все просьбы бы­ло невозможно, министрам приходилось делать выбор. Главной задачей ко­роля было привязать влиятельных магнатов к центру управления.

После революции 1688 года положение в Англии изменилось. Вместо одного политического центра появилось два, поскольку парламент теперь собирался каждый год. Поэтому историки предположили, что теперь власть сосредоточилась в Вестминстере. Все последующие исследования строи­лись на этом предположении. Освещение политической истории ограничи­валось описаниями парламентских партий, выборов и других явлений, в ко­торых усматривалось зарождение современной действительности. Поэто­му двор Ганноверской династии, в котором, как считалось, социальная и политическая жизнь замерла и который по этой причине историки обходи­ли вниманием, таит в себе еще много загадок. В настоящее время появи­лось достаточно свидетельств тому, что он оставался политическим цент­ром, где власть приобретали традиционными методами: угождением монар­ху и влиянием на него.1 Разумеется, в XVIII веке для амбициозных полити­ков парламент был самой надежной дорогой к высоким должностям. Но по­скольку Элтон показал, что тюдоровские государственные мужи выбирали этот же путь, неясно, в чем же тогда состоит разница. Похоже, что парла­мент — лестницу к власти спутали с парламентом — вместилищем власти.

Постреволюционные монархи, например королева Анна, совершенно не подходили для исполнения той роли, которую для них выбрали историки, мыслящие современными категориями. Королева Анна использовала свою прерогативу при назначениях на должности и отказывалась ограничивать свой выбор кандидатурами, принадлежавшими к партии парламентского большинства или даже примкнувшими к ней. На самом деле, как уже давно знали авторы исторических романов, главные маневры совершались меж­ду королевским гардеробом, спальней и черной лестницей.1 Анализ топо­графии власти помогает выявить сходства английской и французской поли­тики распределения полномочий.

Кроме того, французский двор оставался центром администрации и то­гда, когда в Англии XVIII века двор и административный аппарат раздели­лись. Это можно счесть свидетельством снижения централизации англий­ской монархии. В Версале государственный совет собирался рядом с коро­левской спальней, так же как и Тайный совет в Уайтхолле. Но в 1698 году большая часть этого дворца сгорела, и Вильгельм III переехал в обновлен­ные резиденции в Кенсингтоне и в Хэмптон-Корте. Многие государствен­ные учреждения остались в Уайтхолле, пока некоторые из них не получили возможность разместиться в только что построенном Сомерсет-Хаусе. Го­сударственные секретари работали отдельно от короля, который, как при­нято считать, постепенно переставал быть движущей силой администра­ции, хотя с этим можно не соглашаться. Тем не менее возможно и другое объяснение. «Королевский календарь» за 1784 год помещает имена госу­дарственных секретарей и лорда — хранителя печати рядом с именами придворных и слуг. То, что они распоряжались Большой и Малой королев­скими печатями, удостоверявшими подлинность королевских приказов, с XV столетия делало их главными лицами в королевской администрации. В списке придворных они появились не по странной традиции, а из-за того, что они получали власть от монарха и тесно взаимодействовали с ним при дворе.1 Управление оставалось личным делом короля. Похоже, что прави­тельство и двор разделились только из-за того, что у монархов Ганновер­ской династии не нашлось подходящего помещения.

Если бы парламент или суды размещались в более солидных апартамен­тах, это само по себе могло быть истолковано как свидетельство того, что английский монарх переставал быть первостепенной фигурой в государст­ве. Вместо этого возмущенный наблюдатель описывал «не приличеству­ющее сенату здание» и отмечал, что «глас закона ... доносился из деревян­ных кабинок, построенных по углам старинного готического зала». В за­ключение он добавляет, что глава могущественной империи обитает в худ­ших условиях, чем главный магистрат в Гларуссе или Цуге в Швейцарии. Монарху требуется дворец достаточно вместительный, чтобы там размес­тились «те подразделения исполнительной власти, которые непосредст­венно связаны с короной, например Тайный Совет и государственные сек­ретари. Последние в настоящее время ютятся в разных кварталах города, некоторые занятые ими помещения арендованы на неделю».1 А в это время в Париже суды заседали, окруженные великолепием неоклассического сти­ля. Отсутствие роскошного дворца считалось позором для страны и симпто­мом серьезных проблем. В английской столице не было ни красивых видов, ни общественных зданий в стиле барокко, ни героических конных статуй. Однако особенности национального стиля редко имеют серьезный консти­туционный подтекст. Французские правители считали, что на внешний блеск стоит тратить последнее су. Английские пенни предусмотрительно сохранялись на черный день. Георг III показал, что может сделать в Англии монарх, обладающий вкусом и воображением. Карлтон Хаус, павильон в Брайтоне, Букингемский дворец и Виндзорский замок воплощались с чер­тежных досок с быстротой, которая лишала парламент дара речи.

Французская монархия была персональной: реакция короля на слова и интриги определяла политический курс. Людовик XIV манипулировал по­литическими группировками как ему было угодно, поэтому его действия сравнивали с порывами ветра, то холодного, то жаркого. В таком случае Людовик XV больше походил на флюгер. Несмотря на его отчаянные по­пытки предотвратить перевес какой-либо одной фракции, он не мог срав­ниться с искусными интриганами, использовавшими его стеснительность. Английские правители на придворное окружение реагировали столь же разнообразно. Генрих VII был самым самостоятельным монархом раннего Нового времени, Генрих VIII и Карл II, сами того не подозревая, позволяли политикам манипулировать собой, а Яков I и Георг II по разным причинам стали заложниками фракций.

Принимая политические решения, монархи должны были учитывать всю систему взаимоотношений, определявших придворную жизнь.1 Поэто­му они неизбежно подвергались интенсивному давлению, которое выдер­живали лишь немногие. Однако сопротивление нажиму до победного кон­ца не было идеальным вариантом поведения для государя, так как в основе отношений патрона и его клиентов лежала способность находить взаимо­выгодное решение. Тогда возникает вопрос о том, в какой степени учитыва­лось личное мнение монарха. Современники были проницательнее многих историков, когда приписывали непопулярные политические шаги «дурным советникам», а не государю. Это суждение, которое долгое время помогало оправдывать планы заговорщиков, теперь представляется вполне справед­ливым. Обычные для XVIII столетия жалобы на «деспотизм министров» свидетельствуют, что зависимость монарха от своих не всегда компетент­ных советчиков не была ни для кого секретом. То, что американцы обвиня­ли в совершенных короной несправедливостях министров Георга III, мож­но будет считать подтверждением того, что революция 1688 года оконча­тельно отстранила короля от политики, — но только до тех пор, пока мы не обнаружим, что в 1536 году последователи «Благодатного паломничества» говорили то же самое о Генрихе VIII.

Любовницы и супруги королей также пользовались большим влиянием. Во Франции издавна были известны «царствования» фавориток - начиная с Дианы де Пуатье до мадам де Помпадур и мадам Дюбарри. При изучении английской придворной политики обнаруживаются сходные явления. Ре­шающая роль Анны Болейн в разрыве с Римом в настоящее время очевидна: она подтолкнула к этому Генриха VIII с помощью настойчивого давления, сексуального шантажа и вовремя начавшейся беременности.1 Характери­стика Якова II, данная Пеписом, очень точна: «им во всем руководила жена, и только с рыбой в своей тарелке он справлялся сам». Подобное влияние можно было наблюдать и после 1688 года. Герцогиня Кендал, любовница Георга I, и королева Каролина, супруга Георга II, сыграли важную роль в вы­движении Уолпола при дворе. Министрам приходилось постоянно контро­лировать короля, а герцогиня играла роль посредника, обсуждая с ними де­ликатные вопросы и предупреждая о возможной реакции монарха.1

После того как в позднее Средневековье королевский двор стал центром патроната, придворные стали объектом пристального интереса современ­ников. Некоторые из них, подобно Кастильоне, писали трактаты, учившие тому, как правильно вести себя при дворе; другие авторы осуждали при­дворных за двуличие, жадность и лицемерие. В раннее Новое время даже улыбка придворного могла стать важным моментом в государственном спек­такле. Шекспир говорил, что придворный — это «губка, которая впитывает королевское одобрение, награды и власть». Многие из тех, кто осуждал при­дворных, сами были придворными, не добившимися на этом поприще успе­ха и не представлявшими опасности для остальных. Проклятия, излива­емые на двор Бурбонов XVIII столетия, отличались экспрессией, но отнюдь не оригинальностью.

ДЕСПОТЫ

Вероятно, слово «деспот» в политическом словаре XVIII века встречает­ся гораздо чаще, чем другие. Стоит обратить внимание на те случаи, когда этим словом называли монархов или их министров. В защиту ущемленных свобод зачастую ратовали те, на кого они не распространялись. Проявле­ния деспотизма историки считают обычными чертами французской систе­мы управления, но если речь заходит об Англии, ничего подобного они не замечают, хотя к тому есть все основания. Однако существующие данные наводят на мысль, что вокруг мнимого «деспотизма» в обеих странах про­изводилось слишком много пустого шума. Обвинения звучали особенно громко тогда, когда власть министров казалась непоколебимой. Так проис­ходило в правление Уолси, Бэкингема, Уолпола и Питта в Англии и Рише­лье, Мазарини, Флери и Мопу во Франции. Волнение за судьбу свободы всегда было непродолжительным. Борьба вигов конца XVII столетия за со­кращение вооруженных сил прекратилась, как только они пришли к вла­сти. В 1787 году Бриенн назвал предложения Калонна деспотическими, а сам осуществил их в 1788 году. Историки признают, что оппозицию Бриенну составляли недовольные в парламенте, жаждавшие получить новые долж­ности. Слово «деспотизм» употреблялось по отношению к соперникам: оно обозначало и людей, и применяемые ими методы. Войну самовластию объ­являли те, кто был по тем или иным причинам недоволен королевской поли­тикой. Гугеноты и англичане, встревоженные намерениями Людовика XVI, объявили деспотическими те особенности французской административ­ной системы, которые они почему-то не замечали в дни сотрудничества с ним. В то время как нападения австрийского императора, союзника англи­чан, на его венгерских подданных рассматривались ими как справедливые действия доброго правителя.

И все же существовали некоторые причины тревожиться за судьбу сво­бод. Людовик XV и Людовик XVI не добавляли себе популярности, когда в силу необходимости нередко использовали деспотические меры. Заседа­ния парламента в присутствии короля проводились с целью вынудить су­дей зарегистрировать королевские законы, а «запечатанные письма» из­давались для незаконного ареста неугодных правительству лиц без суда. В 1771 ив 1788 годах было запрещено проведение парламентов: король уч­редил новые суды, в которых судей можно было смещать, а судопроизводст­во, следовательно, теряло свою независимость. Все подобные действия вы­зывали обоснованный протест, поскольку являлись вмешательством в пра­ва подданных, и оспаривались в судах, наиболее активно в палате косвенных сборов, которая стала хранителем общественных свобод, оказавшихся под угрозой исполнительной власти. В 1767 году некий Моннера был аресто­ван за контрабанду табака. «Запечатанное письмо» предписывало шесть не­дель держать его в подземной темнице без света с пятифунтовой цепью на шее. Он провел в тюрьме без суда более двух лет, пока власти не признали, что схватили не того человека и не освободили его. Палата косвенных сбо­ров признала за ним право подать в суд на государственных чиновников, со­вершивших ошибку, и присудила выплатить ему 50 тысяч ливров за причи­ненный ущерб.1

Таков был, без сомнения, французский «абсолютизм» в его худших про­явлениях. Однако четырьмя годами ранее один из государственных секре­тарей Георга III приказал королевским приставам произвести обыск в доме и в бумагах владельца типографии, в которой были напечатаны сочинения Уилкса. Суд не согласился с таким применением королевских прерогатив, и вердикт, вынесенный по делу «Энтик против Каррингтона», с тех пор ог­раничивает действие королевской власти. Параллели между ситуацией в Англии и во Франции были замечены еще современниками. В 1771 году од­на из бристольских газет отметила поразительное сходство между англий­ской и французской политикой: «в обеих странах парламенты притесняют­ся, один с помощью силы, другой — обманом. В обеих странах государи по­лагаются не на преданность своих подданных, а на большие постоянные армии; в обеих странах желание и прихоть короля — единственный закон; в обеих странах законные конституционные права и свободы народа ущем­лены и попраны. В обеих странах короли нередко выслушивают возраже­ния, но полностью их игнорируют; в обеих странах началось всеобщее роп­тание и недовольство, которое может привести к смуте и закончиться сме­ной порядка правления».1

Утверждение, что дурные намерения имели только «абсолютистские» правители, неверно. Описанные выше случаи показывают, что между дес­потизмом и «абсолютистским» режимом не было ничего общего. Разница между преследованием Уилкса Георгом III и предвзятым отношением Лю­довика XVI к обвиняемыми в «Деле об ожерелье королевы» двадцатью года­ми позже была невелика. Оба случая стали саизез сё1ёЬгез государственно­го деспотизма, но их первоначальное содержание отошло на второй план после того, как эти судебные процессы стали историческими символами. Любой правитель старался расширить границы своей власти, и закон не должен был им этого позволять. Нам следует признать, что во Франции су­ществовал не «абсолютизм», а его антипод — конституция, гарантировав­шая определенные законом права и ограждавшая их от возможных посяга­тельств. Недовольные стремились не поколебать «абсолютистскую» систе­му, попиравшую права, а воплотить существующую конституцию, призван­ную охранять их. Деспотизм был не самостоятельной системой управле­ния, а искажением нормы: этот термин характеризовал политику правите­ля, а не его конституционный статус. Защита индивидуальных и корпора­тивных свобод является неотъемлемой частью жизни общества в позднее Средневековье и раннее Новое время. И если в каждом напоминании о гра­ницах прерогатив, которое делали государю его подданные, мы будем усмат­ривать проявление «абсолютизма», тогда «абсолютистскими» окажется по­давляющее большинство монархов.

чиновники

В одном отношении Англия была, несомненно, более «абсолютистской», чем Франция. В системе управления Бурбонов было необычайно мало черт, которые можно было бы назвать бюрократическими. Юстицией и финанса­ми занимались чиновники, купившие свои должности и относившиеся к ним, с одной стороны, как к частной собственности, а с другой — как к госу­дарственным постам. Главной целью откупщиков налогов было получение личной выгоды. Они не обнаруживали ни малейшего сходства с усердными чиновниками «абсолютистской легенды». Дессер показал, что откупщики и кредиторы правительства, обогащавшиеся за счет финансовых нужд го­сударства, были тесно связаны с придворной аристократией.1 Крупнейшие земельные владения во Франции давали внушительные доходы, а возмож­ности для их вложения открывали связи при дворе. Часть местной админи­страции находилась в руках региональных, муниципальных и церковных корпораций. Роли чиновников были, таким образом, переданы второсте­пенным лицам, так как лучшие должности уже достались тем, кто был в них материально заинтересован. Государство строилось на взаимовыгодном партнерстве короны и элиты: значительная часть администрации находи­лась в частных руках.

Благодаря исследованию Брюэра, мы можем ясно увидеть специфику развития Англии. Перед революцией бюрократии в Англии не существова­ло даже в самом широком смысле этого слова. Елизавете I для управления пятимиллионным населением требовалось около 1200 чиновников — то есть один чиновник на каждые 4000 подданных. В платежных списках эпо­хи первых Бурбонов насчитывалось 40 000 чиновников на 16 миллионов французов, то есть один офиссье на каждые 400 подданных. Таким образом, плотность бюрократической сети во Франции было в 10 раз выше, чем в Англии.1 После 1688 года Англия в короткие сроки превзошла своего со­перника. Брюэр называет этот процесс «укреплением фискально-военного государства», основой которого была большая постоянная армия, высокие налоги, тяжелые правительственные займы, производившиеся правитель­ством у населения, и создание обширного штата государственных служа­щих. До революции 1688 года чиновники считали себя клиентами влиятель­ных аристократов или политиков. Их статус колебался между положением государственных служащих и частных наемников, и поэтому они не ощуща­ли какой-то особенной преданности короне или отдельному правительствен­ному учреждению. Уходя в отставку, они забирали с собой официальные бумаги, как это сделал Кольбер во Франции. Однако начиная с 1690-х годов наблюдается тенденция к росту профессионализма и бюрократизации. Те­перь документы департаментов хранились в официальных учреждениях, на­чальство платило клеркам жалованье из фондов департамента, а не из сво­их собственных средств; поэтому возникало впечатление, что чиновники работали на государственное учреждение, а не на своего патрона. Его уси­ливает процесс замены отдельных должностей комиссиями. Один лорд-ка­значей освободил свое место комиссии по Казначейству, так что теперь чи­новники проявляли лояльность не одному лицу, а департаменту в целом.

Наиболее видные изменения произошли в акцизной службе. К XVIII столетию она являлась самым крупным правительственным департамен­том, и действовала в непосредственном контакте с обществом. В 1780-х го­дах пять тысяч акцизных чиновников работали не на основе частных кон­трактов, а были бюрократами, в центре и на местах подчинявшимися стро­гому контролю правительства. Все, связанное с ними, несомненно отдает прусской муштрой. Поступающие на службу должны были проходить пись­менный экзамен, а не обучаться в процессе работы, как французские чинов­ники. Они должны были уметь использовать десятичные дроби, извлекать кубические корни и пользоваться логарифмическими линейками. У них был длинный рабочий день, им приходилось совершать тщательно сплани­рованные инспекционные поездки и возить с собой учетные книги и семь инструментов, в том числе перо и чернильницу, закрепленные на отворо­тах сюртука. Их юрисдикция не предполагала использование принципов общего права. Эти чиновники работали в фискальных интересах короны и не обращали внимание на права подданных.

Акцизные комиссары в Лондоне сами судили обнаруженных ими нару­шителей. Блэкстоун считал, что их самовластные действия были несовмес­тимы с достоинством свободного человека. Они были вездесущи, и потому их ненавидели в каждом городе или деревне, где продавали чай или варили эль, в каждом порту и на побережьях.1 Именно на них общество перенесло свою неприязнь к власти, и отголоски красочной демонологии, создавшей­ся вокруг них, до сих пор можно увидеть в детских приключенческих рома­нах. Ярость населения проявилась в выступлениях против акциза в 1773 го­ду — после этого остается вспомнить о том, как поступили французы со своими довольно милыми и лишь слегка бюрократизированными налоговы­ми чиновниками в 1789 году.

АРИСТОКРАТЫ

В раннее Новое время Франция до 1789 года — а некоторые сказали бы, что и позднее — являлась аристократическим обществом. В 1980-х го­дах Кларк убедительно продемонстрировал аристократический характер английского общества в ряде своих полемических работ, ставших настоя­щей сенсацией. Широкое распространение его взглядов некоторым обра­зом повредило им, так как не все доверяют популярной литературе. Первый том «Новой Оксфордской истории Англии» с вызовом был назван «Вежли­вый и торговый народ». Теперь мы понимаем, что называть Англию эпохи Георгов аристократическим обществом означает выдавать желаемое за действительное: голубая кровь без собственности не давала ничего. Не­многие могут с этим поспорить, однако если следовать такой логике, Фран­ция также не была аристократическим обществом. Там титул сам по себе не являлся гарантией вхождения в правящий класс. Каждый член благо­родного семейства считался знатным, но можно было найти баронов, кото­рые в тяжелые времена буквально подметали улицы. Мало кто знает о том, что в XVIII веке в большинстве стран существовали благородные лавочни­ки, крестьяне, пастухи и рабочие. Доступ к власти везде открывало состоя­ние. В этом отношении и Англия при Георгах, и Франция при Бурбонах бы­ли похожи.1

Во Франции «дворянство робы» и «дворянство шпаги» преобладало во всех корпоративных организациях, на самых выгодных церковных, воен­ных и политических должностях. Кэннон показал, что так же было и в Анг­лии, а в некоторых аспектах она была даже более аристократической. Марк­систы ошибочно полагали, что буржуазия начала играть ведущую роль в обществе с XVII, а не с XIX века. Любые изменения происходили насильст­венным путем. Гражданская война в Англии является самым значитель­ным примером. XVIII столетие, находившееся между двумя революциями, не подвергалось внимательному изучению. Английская знать почти цели­ком состояла из тех, кого французы называли грандами: его нижняя гра­ница была настолько непроницаемой, что Стоун всерьез засомневался в общепринятой концепции открытой элиты. Монополия знати на высокие посты была тем более неприемлема, что в ее состав нельзя было войти. Покупка должностей практиковалась в Англии дольше, где бы то ни было, из-за маниакального преклонения перед наследственными правами.1 Атте­стационные комиссии были созданы только в 1871 году, через два столетия после того как Людовик XIV учредил их во Франции. Вплоть до революции войти в состав французского дворянства было проще, чем в состав англий­ского: к 1789 году почти половина французских дворян получила дворянство после 1650года.1 Многие возвысились благодаря государственной службе, которая, как правило, на определенной ступени давала статус «дворянина робы»; они становились благородными в силу того, что являлись админист­раторами высокого ранга. В Англии, напротив, человек получал высокий административный пост, потому что был знатным. Английский социальный снобизм выглядел очень непривлекательно по сравнению с отношением французов, если верить Джеймсу Уатту. Он писал, что высокомерие по от­ношению «к нам, простым ремесленникам» было совершенно не похоже на то уважение, которое ему оказывали во Франции.

Сведения, имеющиеся у нас о налоговой политике того времени, под­тверждают, что именно в Англии, а не во Франции управление осуществля­лось в интересах дворянства. Поколениям студентов внушали, что фран­цузские дворяне были освобождены от уплаты тальи, и это, безусловно, так. Однако от нее были освобождены и буржуа большинства городов, а многие крестьяне просто вычитали свою талью из арендной платы за зем­лю. И если этот налог дворяне не платили, по крайней мере в чистом виде, то после 1749 года они платили единовременно три двадцатины. В Англии гораздо более значительную часть государственных доходов составляли кос­венные налоги на пиво и эль, которые потреблялись людьми с плебейским вкусом и плебейскими карманами. В раннее Новое время английская знать и джентри уклонялись от уплаты высоких прямых налогов. При Елизавете I они могли сами определять размер своих налогов. В конце жизни лорд Бэрли платил налог в 133 фунта 6 шиллингов 8 пенсов, столько же, сколько и три­дцать лет назад. Его доход при этом составлял 4000 фунтов в год. Мало что изменилось даже к 1790-м годам, когда граф Фитцвильям платил 721 фунт при доходе в 20000 фунтов. Английское дворянство настолько прочно кон­тролировало политическую и экономическую жизнь страны, что даже если бы представилась такая возможность, нельзя было бы построить общество, где положение знати было еще более комфортным.1

И во Франции, и в Англии все ступени государственного аппарата были заняты дворянами. Государственные должности переходили из поколения в поколение на протяжении столетий. Семейства Осмонд и Фэншоу сохра­няли за собой пост контролеров королевских доходов с середины XVI почти до конца XVII века. Подобная «оккупация» должности была вполне законо­мерным явлением: хотя в Англии обыкновение покупать места на государ­ственной службе не афишировалось, но укоренилось оно столь же прочно, как и во Франции. При Тюдорах корона постепенно теряла контроль за на­значениями, продавая должности, жалуя должности в пожизненное поль­зование или передавая очередь на их занятие (из-за этого претенденты об­разовывали фиксированную очередь в ожидании той или иной должности, что лишало монарха свободы выбора). Владельцы должностей могли даже препятствовать короне создавать новые места на том основании, что это ущемляло их имущественые права.1 В министерствах страны доминировал узкий круг знатных семейств. Тауншенды, Пеламы, Питты, Гренвиллы и Темплы для Англии были тем же, чем кланы Фелипо, Ноай, Ламуаньон и Бриенн — для Франции. Простое перечисление имен не даст нам представ­ления о том, что любой аристократ имел брачные связи с другими фамилия­ми, а его семейство обладало множеством боковых линий. Не специалисты могут не знать, что Морепа, Деврийер и Понтшартрен принадлежали к од­ному клану Фелипо. Связи внутри элиты были крепкими, а родство и друж­ба для аристократов были главными узами и определяли их политическую позицию. Репрезентативные учреждения также были открыты для знати: так, представители семейства Гроунер занимали одно из двух парламент­ских мест от графства Честер на протяжении 159 лет. Несмотря на разницу в деталях, и французская и английская элита использовала репрезентатив­ные органы как место для осуществления диалога с короной.

Дворянство доминировало не только в официальной системе управле­ния. Легкий доступ ко двору, которым пользовались французские гранды и английские лорды, позволял им сохранять свое влияние на местах, кото­рым пользовалась королевская власть. Историки тюдоровской эпохи лишь недавно стали акцентировать важность неформальных контактов между короной и правящей элитой. До учреждения в 1550 году постов лордов-лей­тенантов дворянство не занимало официальных должностей в английских графствах. И все же Генрих VII и его сын не могли обойтись без содействия дворян. Роль знати в местном управлении представляется спорной. Неко­торые историки, например Стоун и Уильяме, полагают, что король старал­ся подорвать влияние местных магнатов, например семейств Говрад и Пер­си, и предпочитал опираться на менее знатных дворян, всем обязанных ко­роне.1 Эти авторы, избегая употреблять термин «формирование среднего класса», считают, однако, что сильная монархия XVI столетия для эффек­тивного управления регионами нуждалась в новых приверженцах, не обла­давших на местах собственной властью. Другие влиятельные исследовате­ли, например Бернар, утверждают, что, как и во Франции, в Англии целью короны было взять в провинции то, чего у нее самой не было. Поэтому коро­левской власти было выгодно использовать людей, имевших в данной мест­ности большое влияние.1 Однако следует помнить о том, что число могуще­ственных региональных владетелей, к тому же взрослых, лояльных к коро­не и компетентных, было ограниченно. Там, где таковых не оказывалось, приходилось искать альтернативное решение. То, что семейства Тэлбот и Стэнли сохраняли свою власть на протяжении долгого времени, говорит о том, что следует различать гонение короны на знать вообще и отношение к отдельным дворянам, попавшим в немилость к монарху.

По всей видимости, такая ситуация сохранилась и в XVIII столетии. В своих работах Стоун представил нам грандиозную картину упадка эконо­мической, социальной и военной мощи дворянства. По его мнению, постра­дал и патронат, основа власти дворянства, который уступил место « собст­венническому индивидуализму» (каждый отвечает сам за себя и не думает о других). Гипотезу Стоуна следует оценивать с осторожностью. Посколь­ку патронат считался основой социальной стабильности, опасения о его со­хранении всегда сильно преувеличивались.1 Кроме того, лояльность не бы­ла проявлением сентиментальности дворян. Кажется, что во времена Ган­новерской династии клиентела и патронат были столь же значимы, хотя при Георгах рост постоянной армии вынуждал лордов оказывать короне финансовую, а не военную помощь. Министры Георга II были столь же вни­мательны к своим дворянам, как и Елизавета I, а возможно, и более, так как парламенты и выборы стали проводиться с большей регулярностью. Соци­альные, военные или электоральные инициативы знатных семейств, на­пример Лоутеров в Уэстморленде или Фитцвильямов в Йоркшире, нельзя было игнорировать. Следовательно, ключевые позиции в местном управле­нии до сих пор находились в их руках.1 Когда в революционные 1790-е годы Питт был встревожен настроениями в государстве, контроль и разведку на местах он осуществлял через местную аристократию и мировых судей. Точ­но так же поступал и Кромвель в 1530-е годы во время кризиса Реформации.

В этом Англия являла абсолютное сходство с Францией. Ни в одной стране никогда не предпринималось наступление на дворянство как тако­вое. Заклятым врагом знати считается Ришелье; однако Берген показал, что кардинал приложил немало усилий, чтобы ввести свое семейство в чис­ло аристократических. Он стремился привести дворян к повиновению, а не подорвать их власть и престиж. Семейство Ноай из Лангедока не утратило своего значения, когда XVII век сменился XVIII. Ни в Англии, ни во Фран­ции государь не мог властвовать, опираясь только на официальные инсти­туты и бюрократические учреждения. До конца XIX столетия мысль о необ­ходимости подчиняться решениям правительства не внедрилась в умы на­столько, чтобы государство смогло отказаться от построения клиентелы.1Оба режима опирались на пирамиду патроната, основание которой находи­лось в провинции, а вершина — при дворе.

Но хотя система клиентелы в обеих странах сохранялась, постепенно менялась ее основа. Поскольку во Франции при королевском дворе прини­мались основные решения о применении политических и военных прерога­тив, а также распределялся патронат, гранды все чаще стремились попасть на гражданскую или военную службу короне. Поэтому им приходилось проводить в столице больше времени. Прежде положение мелкого дворян­ства при дворе вельмож укрепляло взаимодействие двух слоев знати. Одна­ко если резиденцию гранда в провинции обслуживало минимальное коли­чество слуг, этот дом терял прежнее политическое значение и становился рядовым хозяйством; если сеньор отсутствовал, то ему не требовалась и благородная свита. Домашние хлопоты стали делом прислуги. К 1700 году эскорт, прежде окружавший грандов на войне и при выходах в свет, исчез.1

Ранее историки считали, что в Англии, где монархи не требовали к сво­ей персоне столь пристального внимания, дворяне были привязаны к своим поместьям, как сторожевые псы; тем самым они создавали необходимый контраст с французской знатью, вечно отсутствующей в родовых владени­ях, привязанной ко двору и клонившейся к упадку. Но теперь становится понятно, что поведение английской и французской знати было сходным, и французский «абсолютизм» не имел к этому никакого отношения. Рефор­мация вызвала бум в торговле недвижимостью. Епископские резиденции в Лондоне между Стрэндом и Темзой были превращены в городские резиден­ции пэров. Хотя английская корона уже давно закрепила за собой основные прерогативы, именно в раннее Новое время дворяне стали все чаще отлу­чаться из своих провинциальных поместий. В Англии, как и во Франции, иногда они отсутствовали в имении годами, ранг живших там слуг стано­вился все ниже, а их количество уменьшалось. К 1700 году дворянские ре­зиденции были столь же бесплодны, как и оставленные там дворянами же­ны. Низкий социальный статус прислуги определил некоторые бытовые перемены. Сооружение черного хода для слуг означало, что джентльмен, поднимающийся по главной лестнице, не мог натолкнуться на ночной гор­шок, который слуга выносил наутро.1

Последствия, наблюдавшиеся в обеих странах, были удивительно схожи. В Англии дома со штатом прислуги более сорока человек стали редкостью после 1660 года, а в конце XVIII века в Париже придворные довольствова­лись тридцатью слугами. В 1561 году Стэнли, граф Дерби, содержал штат в 120 человек, а его потомок в 1702 году — 38 слуг. В середине XVII столетия штат герцога д'Эпернона составлял 73 человека, не считая охраны. Сто лет спустя принц де Ламбеск, человек столь же обеспеченный, имел штат в 29 человек.1

Кроме того и английскому и французскому государству для поддержа­ния стабильности было необходимо компетентное управление и равновесие между властными группировками. Поскольку ни Людовик XV, ни Георг II не были умелыми правителями, то неоднократно становились жертвами давления министров или фракций. Оба поддавались на хитрости искусных политиков, которые вынуждали монарха назначить их на тот или иной пост или даже сместить тех, кому он лично благоволил. Покровительство короны гарантировало формирование в английском и французском парламентах или в провинциальных штатах доминирующей группировки, которая поми­мо прочих обязанностей проводила нужные правительству решения. Но ес­ли влиятельные лидеры были обижены, корпоративные чувства оскорбле­ны, а спорные вопросы плохо проработаны, министерская группировка в собрании могла способствовать провалу предложенного решения. Ее мог­ли склонить на свою сторону другие крупные политики и таким образом обеспечить себе большинство голосов. Если монарх желал сохранить под­держку своей фракции, он должен был идти на уступки. В 1742 году Георгу II пришлось сместить Уолпола, которого он желал видеть на посту министра, а в 1746 году поддержать Пеламов, которых он недолюбливал. В 1759 году Людовик XV был вынужден сместить генерального канцлера Силуэтта столь поспешно, что его имя стало обозначать набросок портрета, на котором про­рисован только профиль. В 1763 году ему посоветовали назначить на пост Генерального контролера Лаверди, лидера янсенистской оппозиции, чтобы заручиться поддержкой парламента. Историки всегда подчеркивали ана­логичные эпизоды в английской истории, считая их проявлениями мудрого и благословенного парламентского режима. На самом деле они не слишком отличались от кризисной ситуации во Франции; но поскольку в этой стране признаки новой эпохи историки обнаруживают только после 1789 года, то назначение Лаверди не вызывает у них никакого интереса. В обоих случаях суть дела заключалась не в том, что законодательные органы старались на­вязать монарху свою кандидатуру министра, так как все говорит об обрат­ном. Именно корпоративные органы становились пешками в игре заинтере­сованных сторон, в том числе и монарха, который, как правило, не был са­мым искусным политиком.

Французские и английские дворяне объявляли себя посредниками меж­ду монархом и народом. Блэкстоун и Монтескье говорили об их привилеги­рованном положении примерно одинаково, утверждая, что знать защища­ет народ от власти монарха. Начиная с 1760-х годов в обеих странах ритори­ка изменилась, пополнившись требованиями предоставить стране более широкое представительство. Аристократические учреждения постепенно дискредитировали себя. В Англии скандал с трехкратным исключением из палаты Уилкса, победившего на выборах в Миддлсексе, породил движение за создание внепарламентских ассоциаций. Во Франции бездействие пар­ламента во время заговора 1771 года заставило общество искать ему более независимую альтернативу.1 Ошибочно считать эти события доказатель­ством падения «абсолютизма» во Франции и одновременно игнорировать критику, адресованную английской политической элите. Распространение антиаристократических настроений оценить очень непросто. Во Франции представители раннего Просвещения называли дворянство паразитической и морально деградировавшей социальной группой за двадцать лет до рево­люции 1789 года.1 Этот факт широко известен потому, что служит пред­вестником ниспровержения аристократических принципов во время рево­люции и хорошо вписывается в традиционную схему упадка «абсолютиз­ма». При этом наступление на дворянские ценности в Англии, наблюдав­шееся с 1750-х годов, историки до недавнего времени обходили молчани­ем.1 Англичане тоже обвиняли свою знать в изнеженности, моральном раз­ложении, отсутствии патриотизма и эгоистичном безразличии к судьбам страны. Но ни в Англии, ни во Франции аристократическая этика, по-ви­димому, не теряла популярности вплоть до 1789 года. Дуэлям аристокра­тов подражали, их каретам завидовали, а одежду копировали. В романах XVIII столетия незнатный герой мог завоевать любовь благородной леди, только если вовремя обнаруживал, что он — джентльмен по рождению. Только поэтому ухаживания Тома Джонса не были напрасны.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]